И Шувалов, холодея от злости и отвращения, хочет что-то прокричать в ответ, протестующее, опровергающее, но язык не слушается его.
А Джимми трясется и задыхается от хохота. «Да все нормально, нормально, дерьмо. Что ты взвился-то так? Все равно все они там думают, что она у тебя совершенно нормальная. Даже краше прежней стала. А тебе ведь теперь все равно. А нам все равно, а нам все равно, не боимся мы призрака Пеле… Посвящаю эту песню тебе, вонючка. Какая тебе-то забота? Тебе рукоплещут, твоими бесподобными соло по-прежнему обжираются — что еще желать? Ты выбрал себе это сам…»
«Ты же знаешь, мать твою, что я не знал! — что есть силы кричит Шувалов, но слова его срываются с губ беззвучно. — Я ничего этого не знал. Я не знал, что они делают со мной это, я боялся подумать, что такое вообще однажды может стать возможным».
«Нет, ты зна-а-ал. Не хотел знать, но знал. Боялся подумать, вот именно, боялся поверить, боялся предположить, боялся обжечься этой истиной, так что пришлось тебе ее подсунуть под самый нос, чтобы ты уже не мог отвертеться».
Тут Шувалов проснулся. Нет, вернее, он проснулся не сразу, поначалу он просто понял, что спит. И это осознание принесло ему такую успокоенность, такое чувство невесомости… Он открыл глаза.
— Что с тобой опять такое? — прошептала Полина. Перевалившись через него, она нашарила на столике сигареты и поставила ему для пущего успокоения холодную пепельницу на живот.
— Я того почтальона во сне увидел.
— Господи, какого еще почтальона? Ты в последнее время сам не свой.
И он рассказал ей, как однажды раздался звонок в дверь и он побежал со всех ног открывать (ему было тогда девять лет), открыл, и в дверную щель просунулись две толстые длинные сардельки, а в этих сардельках был зажат почтовый конверт. Почтальон-инвалид. Безрукий. Стоически переносивший свое отвратительное увечье. И такую он злость почувствовал тогда, такое неприятие всяческого уродства, такое бешенство на то, что человека можно так унижать, что могут так глумиться над ним и люди, и природа… На какой-то момент он даже лишился дара речи. И вместе с тем почувствовал себя счастливым, непристойно, возмутительно, непозволительно счастливым: он радовался, что избежал подобной участи при рождении и что не попал до сих пор ни под циркулярную пилу, ни в какое-нибудь зубчатое колесо. И много-много раз потом испытывал он всю ту же преступную радость, и любовался на свою телесную цельность и нетронутость, и упивался той ничем не ограниченной свободой, которую ему давали собственные ноги.
— Ну почему же ты сейчас вспомнил об этом? Сейчас-то почему он вернулся? — спросила Полина.
— Не знаю, почему. Я ведь не могу этим управлять, — соврал Шувалов.
И тут она впервые за долгое время испытала мучительную тревогу и страх: Шувалов, давно такой прозрачный, ясный и понятный, сделался опять непроницаемым и совершенно отдельным от нее. Он вновь отдалялся, он вновь ускользал, он погружался в какую-то тягучую трясину беспокойства, в какое-то оцепенение, весь предавался напряженному всматриванию, и где-то очень далеко от нее, в недоступных ей и потому ужасных дебрях блуждали сейчас его мысли. И взгляд его, конечно, был направлен сейчас на зеленое поле, которое она ненавидела, и думал он о какой-то сложнейшей комбинации. «Ничего, ничего, — сказала она себе. — Это все у него пройдет. Он временами такой становится угрюмый, сосредоточенный. Ты должна понимать. Ты давно все это как следует выучила. Потом все закончится и станет как было. Он же нужен нам, нужен и поэтому не может не вернуться. Господи, да чего же ему не хватает? Чего еще хотеть? Бояться-то чего?» По ее представлениям, он сейчас находился в самом расцвете и его честолюбие было полностью удовлетворено… Когда же он наконец забросит хмурое недовольство собой и просто начнет получать удовольствие от игры, которую он так любит? «Еще года два или три, — думала она, — и все это кончится. Он повесит свои проклятые бутсы на гвоздь. Пусть напишет об этом книгу, дурак, уж если в голове у него столько много всего. Я ему помогу. Пусть мысли будут его, а слова мои. Ну хорошо, даю ему пять лет, раньше он вряд ли успокоится. А потом будет просто жить. Ты слышишь, Шувалов, будешь просто жить у меня как миленький. Я тебя не брошу, маленький мой дурак, и не отпущу. Если только раньше… Нет, этого не может быть, потому что этого не должно случиться никогда. Я его прикреплю к себе, приклею, я к нему прирасту. Точка». И с какой-то мучительной нежностью она гладила и целовала его.