Но Шувалов молчал и смотрел прямо перед собой — тупо и упрямо.
Он, конечно, безмолвно страдал оттого, что тайная его, внутренняя жизнь оставалась никому неизвестной. Даже больше — она никому не могла быть рассказана. (У Семена для этого не было подходящих слов.) В то время как Елена Сергеевна рассказывала о любви Паустовского к болотам Мещёры, он проигрывал в голове различные футбольные комбинации, и воображаемые игроки в оранжевых футболках бегали по его парте. Поднимался вверх мяч, взмывал в вышину, и игровое пространство приобретало трехмерность, безграничную открытость. Усилием мысли Семен посылал своего игрока на прорыв по флангу, одним переводом радикально меняя дислокацию сил на поле. И, усаживаясь с очередной «двойкой», он продолжал бесконечную игру.
Результат всех предпринятых Еленой Сергеевной «шоковых мер» был один: одноклассники свыклись с мыслью о шуваловской неполноценности, и Семен занял в классе особое положение.
В каждом классе непременно находится своя жертва, ей достаточно отличаться от всех остальных хоть какой-нибудь особенностью: толщиной, худосочностью, слабостью, лопоухостью. Раз и навсегда выбранная жертва позволяет творить над собой всякие беззакония: можно играть в футбол ее мешочком со сменной обувью, или сдергивать с нее пиджак, или безнаказанно пачкать ее мелом. Хорош в роли жертвы слабак, который сам зачастую соглашается быть общеклассным шутом и дураком: то замяукает по вашей просьбе, то залает, то выкинет еще что-нибудь в присутствии учителей.
Но вот только Семен не отличался ни безропотностью, ни готовностью прикинуться шутом. Глотку он мог заткнуть при желании любому и любого принудить к почтительному, молчаливому уважению. Но он попросту отсутствовал, он не соприкасался с остальными, не нуждался в них, был от них свободен. Его подлинная жизнь происходила где-то вдалеке, за пределами школы, за пределами круга одноклассников; и все эти соседи по парте не вызывали в нем никаких чувств.
Настоящая жизнь начиналась на пустыре, расположенном между банно-прачечным комбинатом и железной дорогой. Он бежал сюда после уроков. Часами, до самой темноты, над полем висело густое облако пыли, мелькали ноги, раздавались крики и ругань.
Он вспомнил, как пришел сюда впервые. Стоял поодаль и во все глаза смотрел, как играют большие. С замиранием сердца ждал, когда мяч отлетит, отскочит к нему, и он наподдаст что есть силы, возвращая мяч в игру, в которую его, мальца, не пускали. Как окрик конвойного, заставлявший вжимать голову в плечи, ловил он это постоянное требование «оставь!». Резкий, презрительный приказ не трогать мяч, не прикасаться к драгоценности в первые три месяца на пустыре неизменно адресовался ему. Он следовал неотвязно и за Толяном, и за Мухой, надеясь, что однажды и его возьмут, допустят в игру. (И с каким же наслаждением, с каким торжеством потом он сам впервые приказал «оставить» мяч одному из затравленно-покорных новичков.)
Очень скоро Семена устали прогонять и позволили путаться под ногами. Деревянные ворота были без сеток, и мяч улетал далеко, зарывался в зарослях полыни, лопуха, перепрыгивал через дорогу, а Шувалов, как науськанный щенок, бежал за ним по проезжей части… Машины тормозили с пронзительным визгом. Он бежал со всех ног, стараясь, чтобы никто из пацанов не тосковал без мяча подолгу. Спустя месяц его стали награждать касанием, и Семен по много раз стремился потрогать мяч, гоня его перед собой мелкими тычками, а потом, подойдя очень близко и как будто страдая от близорукости, отдавал Толяну или Мухе старательно-грубую, беспросветно-топорную передачу.
В остальной жизни Семену все было неинтересно. Даже физкультура представлялась нестерпимым издевательством. Физические упражнения, подтягивания, отжимания — это еще куда ни шло, но вот когда разжиревшая тетка предпенсионного возраста принуждала их играть в мяч руками, все существо Семена тотчас начинало протестовать. С этим нужно было что-то делать.
Однажды он нашел то, что подсознательно искал, — на последней странице небольшого спортивного журнальчика с портретом великого вратаря Дасаева на обложке были напечатаны адреса московских футбольных школ. И Семен решился. Или пан, или пропал. Дальнейшая раздвоенность, одновременное обитание в двух мирах — в желанном, футбольном, и в ненавистном, школьном — были просто невыносимы.