Выбрать главу

Все!

Но сейчас же мелькнула мысль: не один он тут, тюрьма забита друзьями. Только как найти к ним доступ?

В зимний сумеречный полдень вывели его на прогулку. Двор был обширный, где-то кашляли и чихали люди, под их ногами хрустел снег, но он никого не видел. Он ходил в отгороженном треугольнике, который напоминал вырез в гигантском пироге. Острым углом этот кусок «пирога» упирался в башню, где вдоль перил прохаживался старший надзиратель, как пожарный на каланче. Позади — тюремная стена. А по бокам — высокий, ладный забор и доски на нем впритык, будто в товарном вагоне.

Кто-то ходит по своему «пирогу» рядом, и, видать, тому зябко: он и кряхтит и потирает руки. А их велено держать за спиной.

На допрос не вызывали. Можно было постепенно обживать свою камеру № 243, заявить о желании получать газеты и журналы и отправить домой первое письмо из неволи.

О такой именно камере сочинил сонет Глеб Максимилианович Кржижановский, вспоминая то время, когда он сидел на Шпалерной неподалеку от Ульянова:

Три шага вширь и пять в длину — Очерчен так всей камеры мирок. Окошко вздернуто предельно в вышину. В двери, над форткой запертой, глазок.
Листок железа — стол стенной, Стул откидной, такая же кровать… В белесом потолке порой ночной Малютка-лампочка начнет мерцать.
Здесь вашей воли нет; ее сломить Наметил враг. Он на расправу крут. Вас будут одиночеством томить. Не все, не все его перенесут…
Но вот письмо, твой бодр привет. Условным шифром шлю ответ.

Писем пока не было. Но в брючном кармане для часов сохранился маленький сувенир с воли. Для посторонних глаз — просто безделушка: лист березы из тонкой жести. А в трудный час одиночества он будил мысль и перекидывал мост к Андропову, от него — к Ветровой, от Ветровой — к дверному «глазку», куда заглядывал изредка надзиратель.

«Глазки» вошли в моду недавно, когда волной двинулись в тюрьму рабочие. А после ужасной смерти Ветровой без этого «глазка» не могли и обходиться: хотели следить за арестованным ежечасно, осторожно, неслышно.

Мария Федосьевна Ветрова сожгла себя керосином из лампы в мрачном Петропавловском каземате. Тюремщики переполошились: срочно заменили лампу стеариновой свечкой, затем электричеством и по всей стране стали долбить «глазки» в дверном железе.

Виктор не был знаком с Ветровой. Он услыхал о ней от Андропова вечером 2 марта 1897 года, когда тот явился с демонстрации и принес этот памятный подарок.

Пять тысяч питерских студентов собрались в полдень у Казанского собора и стали просить настоятеля отслужить панихиду «по безвременно погибшем борце».

Под напором пяти делегатов настоятель отступил в алтарь и стал кричать, что он не будет заводить службу по девице, наложившей на себя руки. Делегаты тоже повысили голос, и перебранка перешла в открытую брань. Настоятель спохватился, что алтарь не самое лучшее место для крепких слов, выбрался на клирос и крикнул всем толпившимся в соборе:

— Не делайте храм божий местом сходбищ, не кощунствуйте, разойдитесь, ибо панихиды не будет. Вы собрались не для панихиды, а для демонстрации!

Студенты подняли над головой три металлических венка, запели «Вечную память» и двинулись по Невскому в сторону Зимнего дворца. Но прискакал градоначальник Клейгельс, с ним — конные жандармы и казаки. Демонстрацию завернули в Казанскую улицу, а возле Фонарного переулка стали загонять на широкий двор казанской полицейской части.

В страшной давке девятьсот три человека были задержаны и переписаны. Остальные сделали удачный прорыв в полицейском кордоне и разбежались по Екатерининскому каналу… Три венка были разобраны по листку на память, и Андропов подарил свой Ногину, когда увидел в нем друга…

«Вот и все, что осталось от Ветровой: доброе имя борца и этот траурный знак, — Виктор держал на ладони зеленый листок из тонкой жести. — Даже могила ее не указана. А как с нами? Ну, господа хорошие, мы на себя руки не наложим! У Арсения Морозова в хорошей тюрьме сидели, у Карла Паля — не чище, и тут выдержим! И как же мне хочется знать, где Сергей, где Ольга, где Николай! Спаслись они в ту ночь или ходят рядом по скрипучему снегу за дощатым забором и хлебают из одного котла со мной тюремные щи?»

Пробовал говорить с надзирателем; тот грубил или отмалчивался. Но однажды надзиратель открыл форточку, сунул в нее сизый нос, рыжие усы и вялые глаза:

— Слушай, Ногин, уголовника прислать или сам натрешь пол?

— Давай уголовника.

Но и с ним поговорить не пришлось: был отдан приказ идти на прогулку. А в иные дни уже сам Виктор танцевал со щеткой по асфальтовому полу, натирая его воском до блеска.

Половину третьей ночи он промучился над письмом домой: все опасался, что скажет лишнее и убьет тяжким горем Варвару Ивановну.

19 декабря было готово скупое письмо, в котором содержалась только самая суть: «Милые мама и Паша! 14-го с. м. на фабриках начались стачки рабочих, а в 3 ч. утра 16-го я был арестован. В настоящее время нахожусь в доме предварительного заключения. Долго ли просижу, не знаю. Свиданий добыть трудно, и пройдет до этого времени много. Вы не тревожьтесь, я здоров и весел. Целую вас крепко, желаю вам всего хорошего и прошу не беспокоиться. Любящий вас сын и брат Виктор Ногин».

Затем приписал адрес: «С.-Петербургский дом предварительного заключения, камера № 243. Шпалерная улица».

И уже в тот миг, когда надзиратель явился за письмом, сделал маленькую приписку: «Мама! Пожалуйста, будьте спокойны. Еще раз целую вас. Виктор».

Варвара Ивановна слегла в постель. Ее поразило не только само известие об аресте сына, но и вид письма из тюрьмы — на первой странице большими красными кляксами выделялись две печати: «Просмотрено прокурором С.-Петербургского окружного суда». И со всех сторон крест-накрест письмо было перемазано какой-то ядовитой желтой краской.

Мать порывалась ехать в Питер немедленно, но Павел ее удержал: надежды на свидание не было.

Через три дня Виктор отправил еще одно письмо: «Милая мама! Вы не скучайте и не сердитесь на меня. Дурно я не поступал, а взят за то, что обращался с рабочими по-человечески. Напишите мне, как Ваше здоровье и как проводите праздники. Нахожусь в одиночной камере, и неприятно только то. что никого, кроме надзирателей, не вижу. Читать можно — есть библиотека, и свои книги позволяется иметь…»

В тот день, когда было отправлено это письмо, Виктор неожиданно узнал о судьбе товарищей, и однообразная жизнь в камере вдруг стала полна нового смысла.

На прогулке он увидал прикрепленный к забору маленький катышек черного хлеба. Он смахнул его в ладонь, почти полчаса разогревал за спиной и дома разломил и обнаружил маленькую записку с характерным бисерным почерком Андропова: «В. П. Идите в церковь к обедне. С.».

В мрачной тюремной церквушке было как в зверинце: уголовники стояли скопом в дальнем углу за длинной решеткой, а политические — каждый в своей маленькой клетушке. «Нас держат, как дорогих львов или тигров», — подумал Виктор.

В соседнюю клетку вошел Андропов. Еле заметно они кивнули друг другу. В середине службы Сергей отбил земной поклон и очень ловко сунул сквозь решетку тонкую бумажную трубочку. Виктор наклонился благопристойно и подхватил записку. В камере он прочитал ее: «Все наши здесь: Ольга, М. Смирнов, Сергей Цедербаум с сестрой и ее мужем и Николай, которого схватили лишь в третью ночь, и другие. Держитесь стойко, говорите полуправду, похожую на быль, не называя документов. Записку не храните. Скоро найду способ более тесного общения. Жму руку. С.». На обороте была приложена азбука для перестукивания и первая строфа из Лермонтова «Белеет парус одинокий» — для шифрованной переписки.