Стояла ночь. Кругом — свинцово-бледный снег.
Поднялся ветер, ледяной ветер, от которого на этих одиноких вершинах трескаются камни и гибнет все живое. Он налетал порывами, иссушающий, еще более гибельный, чем знойный ветер пустынь. Ульрих опять закричал:
— Гаспар! Гаспар! Гаспар!
Он подождал ответа. Но горы немотствовали. И он затрясся от ужаса. Он ринулся в дом, захлопнул дверь, запер ее на все засовы, потом, стуча зубами, сел, убежденный, что слышал зов старика, отдавшего богу душу в ту самую минуту.
В этом он был уверен, как уверен человек в том, что он живет, в том, что ест хлеб. Гаспар Гари два дня и три ночи боролся со смертью где-то в горах, в какой-нибудь яме, в глубокой расщелине, занесенной снегом, чья нетронутая белизна мрачнее потемок подземелья. Он боролся со смертью два дня и три ночи, она только что одолела его, и, умирая, он думал о своем товарище. И его душа, едва освободившись, полетела к гостинице, где спал Ульрих, и позвала его, ибо души умерших награждены таинственной и жуткой властью преследовать живых. Она кричала, эта безгласная душа, в исполненной тревоги душе спящего, выкрикивала свое прощальное слово, или упрек, или проклятие человеку, который слишком лениво искал ушедшего.
Ульрих чувствовал ее присутствие, она была совсем близко, за стеной, за дверью, которую он только что запер. Она кружилась, как ночная птица, задевающая крыльями освещенное окно, и юноша готов был завыть от невыносимого ужаса. Он убежал бы, но не смел выйти из дому, да, не смел и никогда уже не посмеет, потому что призрак днем и ночью будет рыскать вокруг гостиницы, пока кто-нибудь не найдет тело старого проводника и не похоронит его в освященной земле кладбища.
Наступило утро, и вместе с ярким солнцем к Ульриху вернулось немного мужества. Он приготовил себе завтрак, сварил похлебку собаке, потом, неподвижно сидя на стуле, стал с мучительной болью думать о старике, лежащем на снегу.
Но стоило ночной темноте укрыть горы, как страх снова начал одолевать его. Теперь он большими шагами мерил кухню, где слабое мерцание свечи не разгоняло мрака, шагал от стены к стене, все время прислушиваясь, не прорежет ли угрюмого молчания за окном тот давешний жуткий крик. И несчастный чувствовал себя таким одиноким, каким, казалось ему, никто и никогда еще не был! Он был одинок в этой бескрайней снежной пустыне, на высоте двух тысяч метров над обитаемым миром, над людским жильем, над шумной, суматошной, стремительной жизнью, одинок в ледяном небе! Его до безумия терзало желание убежать; неважно куда, неважно как, добраться до Лёхе, хотя бы бросившись вниз с обрыва! Но он не осмеливался даже открыть дверь, потому что был уверен: мертвец преградит ему дорогу, он тоже не хочет остаться совсем один на этой высоте.
Ближе к полуночи, обессилев от хождения, от гнетущего страха и тоски, Ульрих уснул на стуле — кровати он боялся, как заклятого места.
Внезапно громкий вопль, тот самый, что и в прошлую ночь, ворвался ему в уши — он был так пронзителен, что Кунци вытянул руки, отталкивая выходца с того света, упал вместе со стулом и растянулся на полу.
Пес проснулся от шума и начал выть, как всегда воют испуганные псы. Он бегал по кухне, пытаясь понять, откуда им грозит опасность, потом, остановившись у двери, стал нюхать под ней, втягивая шумно воздух и рыча; шерсть у него вздыбилась, хвост встал торчком, как палка.
Вне себя, Кунци вскочил и, подняв стул за ножку, закричал:
— Не входи, не входи, не входи, не то убью!
И пес, взбудораженный этой угрозой, начал яростно облаивать невидимого врага, на которого возвысил голос его хозяин.
Понемногу Сам утихомирился и опять лег у огня, но голову он так и не опустил, глаза его беспокойно блестели, из груди вырывалось глухое рычание.
Ульрих тоже немного опомнился, но еле держался на ногах от одуряющего страха. Он достал из буфета бутылку водки и залпом выпил стакан, потом другой. Голова у него закружилась, по жилам пробежал лихорадочный огонь, он приободрился.
Весь следующий день он ничего не ел, только пил водку. И несколько дней кряду провел в беспамятстве. Стоило ему подумать о Гаспаре Гари — и он тут же хватался за бутылку и пил, пока не падал, охмелев до бесчувствия. Уткнувшись носом в пол, он храпел, мертвецки пьяный, весь словно ватный. Но стоило выветриться обжигающему и дурманящему напитку — и в мозг молодого проводника, как пуля, вонзался вопль «Ульрих!», он просыпался и вскакивал, все еще шатаясь, держась за мебель, чтобы не упасть, и звал на помощь Сама. Тогда пес, тоже как будто обезумевший, бросался к двери, скреб ее когтями, грыз длинными белыми клыками, меж тем как его хозяин, запрокинув голову, жадно, большими Глотками, точно студеную воду после долгого бега, пил водку, которая опять усыпит его мысли, и воспоминания, и этот сокрушительный ужас.