— Б. А. вызывает меня завтра в десять, — сказал я.
— Скорей всего скажет, что ставит тебя на воскресную игру в основной состав.
— Сомневаюсь. Если бы так, то он вызвал бы Гилла и сказал, что его в стартовом составе не будет.
— Ты вчера классно занес мяч в зону. Это решило исход матча.
— Да, но это был единственный пас, который мне удалось поймать.
— Ты и вышел лишь в четвертом периоде. А я бросил тебе только один мяч.
— Кстати, — я повернулся к Максвеллу, — почему ты не бросаешь мне чаще?
— Потому что ты мало играешь, кретин.
— А! Но теперь, после моего фантастического прохода, ты уж, конечно, пригласишь меня участвовать в твоем телешоу. Дашь мне шанс пролезть в лучшие дома Далласа и Форт-Уэрта. Ведь это тебе ничего не стоит.
— Напрасно ты так думаешь, — ответил Максвелл. — К тому же я уже пригласил на эту неделю Джо-Боба.
— Ну а если я дам интервью? Расскажу, например, о том, как мне удалось справиться со стригучим лишаем, который был у меня в детстве, и с результатами воспитания на Среднем Западе. Может быть, оператору удастся снять крупным планом мои руки, палец, ковыряющий в носу.
— Это семейная программа, — сказал Максвелл.
— А почему бы не сделать футбольное шоу для закоренелых извращенцев?
— Что ты думаешь про ОСХ? — помолчав, задумчиво спросил Максвелл.
— ОСХ?
— Общество спортсменов-христиан. — Он говорил хрипло, медленно, стараясь удержать дым марихуаны в легких.
Б. А. попросил меня принять участие в национальном слете, который они организуют в мае. На Хлопковом Кубке.
— Надеюсь, ты согласен, что все их идеи — дерьмо! Или нет?
— Как тебе сказать, — покачал головой Максвелл. — В конце концов, это ведь все для общего блага…
— Тебе Б. А. это сказал?
— За что ты его не любишь? Ведь он христианин. И гораздо лучше тебя.
— Разумеется. Есть деньги, он преуспевает, жизнь его рассчитана до мелочей, и все идет как по маслу. Бог на его стороне.
— А ты рассуждаешь как последний неудачник, — заметил Максвелл. — Что плохого в его предложении?
— Да плевать я хотел! Давай, трудись на общее благо… — Я понизил голос, наполнил его хрипотцой, подражая Максвеллу. — Привет, парни, добрый вечер! Если хотите, Сэт Максвелл даст вам несколько добрых советов. Вместо того чтобы ловить кайф от марихуаны и прочего, отправляйтесь-ка вы лучше на стадион и калечьте друг друга за милую душу. Поверьте, это куда приятней!
Максвелл, глядя на дорогу, молчал. Я тоже задумался, но оглушительный кашель и судорожные жесты Максвелла прервали мои размышления.
— Черт, окурок проглотил! — Он тряхнул головой, отхаркался. — Чуть не сжег себе горло.
— Я ведь говорил, не стоит так затягиваться.
— Говорил… Проклятье! — Он снова харкнул на пол. — А еще у тебя есть?
— В бардачке.
Максвелл достал самокрутку. Марихуана была завернута в копию стодолларовой банкноты.
— Сукин сын! — улыбаясь, Максвелл разглядывал самокрутку. — Немалый куш взял старикан, который это придумал, а?
Дуглас запел «Сегуин». Я нажал кнопку, кассета упала мне на ладонь. Я поставил кассету «Роллинг Стоунз», начинавшуюся с «Женщин из кабака».
— Знаешь, — сказал Максвелл, затягиваясь и глядя вперед отсутствующим взглядом, — я всегда мечтал поездить по Техасу с полгодика, из одного кабака в другой, послушать хорошую музыку и женщин с самыми печальными воспоминаниями послушать.
— А не боишься, что морду набьют, в Джексборо, например?
В кабаках от Форт-Уэрта до Джексборо по традиции Старого Запада вечера не проходило без драк с поножовщиной и пальбой.
— Ты-то чего все боишься? — помолчав, спросил Максвелл.
— Боли, — сказал я. — Боли. В ужас прихожу, когда вижу, как калечат мое тело, льется на искусственную траву кровь, а миллионы болельщиков орут, свистят, хлопают…
— И часто видишь? Это, старина, часть жизни. Боль и Наслаждение. Я пришел к выводу, что одного не бывает без другого. Только так по-настоящему живешь, а не существуешь.
Я вспомнил, как в начале прошлой весны, когда Максвелл получил травму, мы хорошо посидели в каком-то кабаке, взяли виски с собой и отправились в Санта-Фе. В гостинице в три часа утра Максвелл завалил ночную дежурную на широкий кожаный диван в вестибюле. Я хотел уйти в номер, но она, пышная брюнетка лет сорока пяти, заговорила со мной и все время, пока мой приятель над ней трудился, рассказывала о том, как обожает ее сын Максвелла, не пропускает ни одного матча с его участием, вырезает все из газет и будет счастлив, когда узнает, что она и Максвелл стали такими близкими друзьями; а у того на лице была гримаса то ли наслаждения, то ли дикой боли.