В доме, где проживал Рэй Стантс и все его предшественники, Эндрю Мэнесс поднялся по лестнице на верхний этаж и вошел в небольшую келью, что служила ему местом изысканий и размышлений. Из окна кельи открывался вид на крыши Мокстона и улочки вдали. На глазах Эндрю все жители оставили город, под его же пристальным взором – вернулись обратно. А сейчас он смотрел, как ярко вспыхивают в ночи окна – все неудавшиеся беженцы уединялись по своим углам.
Отвернувшись от окна, Эндрю взглянул на толстую книгу, лежавшую на столе в нескольких шагах от него. Та была раскрыта, демонстрируя страницы – коричневые и тонкие, как опавшие листья.
– Дикие слова твои оказались правдой, – произнес он вслух. – Мои друзья не успели уйти далеко – что-то притянуло их обратно против их воли. Тебе ведомо, что это было, а мне остается лишь догадываться. Столь много сторонних вещей в тебе описано дотошно и с упоением, а вот на главный вопрос ты ответа не даешь. Как говорят твои страницы, «и самый последний зрительный образ гибнет тогда и только тогда, когда гибнет тот, кто его запечатлел. Благословенно будет семя, навек посеянное во мрак. Оттуда, из мрака, грядут его всходы».
Подойдя к столу, Эндрю Мэнесс закрыл книгу. На ее обложке темными чернилами было выведено слово «ТСАЛАЛ».
Он оглядел келью. Та больше не казалась ему такой маленькой, как ранее – как в ту пору, когда они жили в этом доме вместе с отцом. Так давно это было – вряд ли кто-то в городе еще помнит. А он все же помнил, пусть и не все. Усилием мысли он воскресил маленькую кровать в дальнем углу кельи – зыбкий ее образ из глубин памяти.
В детстве, просыпаясь по ночам, он сразу замечал, как велика освещенная луной комната – столь велика, что он в ней буквально теряется. Тени делали ее безграничной, они впускали внутрь чернильный мрак бездны, на дне коего таились вещи недоступные человеческому взгляду. В такие моменты казалось, что все вокруг начинало изменяться, и он чувствовал, что сам каким-то образом причастен к этому. Тени на бледных стенах начинали извиваться как клубы дыма, создавая темный водоворот, пузырящийся знакомыми очертаниями – примитивная облачная зоология – и истончающийся в туманное ничто. Дымчатый сумрак захлестывал и переполнял келью.
Он осознавал, что может видеть нечто, отбрасывающее эти тени, неспешно, плавно преобразующие свою форму множеством причудливых способов. Свет луны проливался на подсвечник, стоящий на тумбе у кровати, – когда он задул свечу несколько часов назад, от нее оставался лишь малый огарок. Но теперь то, что было свечой, вздыбилось и расцвело, словно некий фантастический цветок, прорастающий в мгновение ока: в воздух поднялись восковые жгутики и лозы, за ними – маленькие крылышки и бледные ручки с тонкими восковыми пальчиками, и следом – какие-то еще придатки и конечности, не поддающиеся описанию.
Глянув через келью, Эндрю увидел, как что-то расхаживает взад-вперед на заводной манер по подоконнику. Собственно, когда-то это и была заводная игрушка – деревянный солдатик, но теперь он отрастил клешни, похожие на крабьи, и скреб ими по оконному стеклу. Эндрю видел, как и все остальное убранство, едва различимое в темноте, меняется, – и понимал, что именно от него исходит какая-то сила, что делает возможной все эти метаморфозы. Вот только остановить их он никак не мог – в этом и крылся ужас, дьявольский апокалипсис.
Только почувствовав, что отец трясет его, пытаясь разбудить, Эндрю понял, что кричал во сне. Вскоре он пришел в себя и успокоился. Свеча на тумбе у кровати горела теперь куда ярче, чем пару минут назад. Эндрю оглядел келью, убеждаясь, что больше ничто не изменилось. Деревянный солдатик мирно лежал на полу, вытянув ручки по швам.
Эндрю посмотрел на отца, сидящего на кровати, одетого в ту же одежду, в которой тот служил в церкви утром. Иногда он заставал его дремлющим в одном из кресел в гостиной или клюющим носом за рабочим столом в своем кабинете, над новой проповедью. Эндрю не мог припомнить, чтобы видел отца спящим ночью.
Преподобный Мэнесс обратился к нему по имени – шепотом, будто в доме они были не одни и кто-то мог их подслушать, – и Эндрю взглянул отцу, немолодому мужчине в короне седых волос, все еще сохранивших призрак рыжины, в глаза, отгороженные от мира овальными стеклами очков, в коих отражалось тогда пламя одинокой свечи.