Выбрать главу

Бродский смеялся заразительно, глаза его вспыхивали во весь круг толстых очков, и я невольно улыбнулся, подсел к Акселю и сразу сказал ему самое главное:

— Там, в Студгородке, была Каричка. Что с ней?

— Здорова. Скоро встретишься, — буркнул Аксель, и я успокоился.

Бродский вспоминал, какие умы собирались раньше за этим столом: Гордеев, Поргель, Семенов… Они, эти великие старики прошлого, смотрели на меня со стены; некоторые были еще живы, но уже не являлись на Совет. По воле художников все они были строги, лишь один астроботаник Лапе замер в радостном изумлении, будто увидел диковинное марсианское растение. А ведь каждый из них радостно, как Лапе, встречал все новое и потому потрясал своими открытиями мир. Так было в жизни всех великих. Но кто знает, может быть, меня ждет встреча со строгими, как эти портреты, судьями, когда начнется Совет.

Я представлял, как это будет, и все же, когда во весь полукруг стены стали зажигаться экраны, почувствовал, что пол подо мной колеблется, кресло как бы повисает в воздухе, и я последний раз взглянул на доброго Лапе. Стена беспредельно отодвинулась, и вот я уже сижу перед огромным залом, где сошлись оба земных полушария, и все эти знаменитости ни с того ни с сего начинают здороваться со мной. Я растерянно отвечал на их улыбки и приветствия, но только чуть позже догадался, какую коварную шутку со мной сыграли телеэкраны: ученые здоровались с моими соседями. Почему-то от этого простого открытия мне стало легче, но через минуту, когда председателем избрали Акселя Бригова, я опять покраснел: все смотрели на Акселя, а мне казалось — на меня. Прошло несколько томительных секунд, пока я сообразил, в чем дело, и повернул голову к учителю.

— Кажется, нет только Константина Алексеевича Лапина. — Аксель обежал маленькими глазами лица. — Что там у вас, Мирный?

На экране появилась девушка в белой кофточке и официальным голосом объявила:

— Константин Алексеевич летит в Мирный с полюса недоступности.

— Ну, а мы начнем. — Аксель говорил спокойно, как дома. — Цель нашего собрания всем известна: обменяться мнениями о загадочном явлении, которое мы пока называем облаком. Пленки товарищи видели. Но я предлагаю посмотреть их еще раз всем вместе.

Аксель, круто повернувшись, не вставая с места, протянул длинную руку к пульту, щелкнул выключателем. Сидевшие напротив люди из другого полушария превратились в едва различимые фигурки, нас разделили море и небо. Четкий строй, казалось, игрушечных гравилетов рассекал небесное полотно, плавно огибая точки золотистых шаров, и я не сразу понял, что это летим мы, тридцать парней, вслед за желтым крылом лидера, пока не услышал артистический речитатив комментатора. На зрителей наплывали лица пилотов — угрюмо сдвинутые брови Сингаевского, моя блаженная улыбка, сжатые губы, упрямые скулы, прищур десятков глаз, и сквозь эти лица в полнеба виделась вся картина гонок. Странно было смотреть на это сейчас, со стороны: я был просто зрителем и никак не мог представить себя в пилотском кресле гравилета, хотя вместо баритона Байкалова уже звучал мой рассказ, который записали несколько часов назад в больнице. И когда я увидел идеально круглое облако, красивое и праздничное, как елочная игрушка, бешеное вращение двух машин, потом исчезновение Сингаевского, падение обломков и маленького нелепого человечка, которого, словно спящую рыбу, вылавливали из зоны невесомости, — мне казалось, что это всего-навсего знакомый фильм.

Только голос Гриши Сингаевского, его деловые последние слова заставили сжаться мое сердце.

Море исчезло, берега соединились…

Меня удивило спокойствие ученых Совета. Будто ничего не случилось, не пропал на наших глазах человек. Молчание затягивалось. Видно, Акселю оно не нравилось: он медленно осматривал зал, выискивая первого, кто захочет выступить. Судя по задумчивым лицам, сейчас кто-нибудь должен сказать: «Чепуха! Этого не было!»

— А где сейчас облако?

Я узнал по резкому тону Лапина. Он стоял, широко расставив ноги, огромный, плотный, в своей меховой кухлянке, и казался каким-то взъерошенным. Настоящий властитель Антарктиды с красным, иссеченным ветром лицом. Он грозно смотрел на Акселя, словно тот был виновником.

— Не зарегистрировано, — кратко ответил Аксель. Лапин грузно сел, молча достал свою знаменитую трубку.

Физики сделали первый шаг. Молодой сухопарый человек в мятой куртке быстро и четко написал на доске формулы гравитации. Чикагский физик говорил отрывисто, почти раздраженно, стоя к нам спиной, как будто досадуя на то, что вынужден повторять общеизвестные истины об огромных сгустках архиплотного вещества и их гравитационных свойствах. Худая сильная рука бросила на доску уравнения полей облака. Мел крошился, ломался, физик брал новые куски, огрызки летели под наш стол, и это был самый настоящий оптический обман: мы были здесь, в Европе, а крошки — там, в Чикаго. И там, на той доске, уже были готовы новые расчеты, опровергавшие прежние.

— Нам неизвестны силы, которые могут изготовить подобный сюрприз, — сказал физик.

Гнетущее неизвестное вновь повисло в воздухе, и малоутешительно прозвучал вывод «мятой куртки»: накопление фактов и точных данных об облаке может, судя по всему, привести к открытию новых физических законов.

Мне это выступление не понравилось. Мы, студенты, были определеннее в своих суждениях, чем этот восходящий гений. А тут еще Бродский, отвечая физику, стал защищать давно открытые законы физики и незыблемость теории. Я слушал его вполуха и, честно говоря, даже подумал, что он рад исчезновению облака: теперь он мог теоретизировать сколько угодно о Вселенной, о разнообразии небесных тел и общих, давно известных законах.

Все же физик бросил первый камень сомнения. Постепенно разразилась лавина. Вставали один за другим маститый седой Сомерсет — могучий математик, открывавший истины за своим рабочим столом; изящный француз Вогез, покоривший плазму; бронзоволицый астрофизик в сверкавшей чалме Нуд-Чах; маленький синеглазый, как ребенок, Чернышев, открывший антигалактики; вышагивал по комнате растрепанный Каневский, пересыпая свою речь остротами, столь неожиданными, что не выдержал и поддакнул даже Бригов. А когда к доске подошла Мария Тауш, все смолкли: после долгих лет, проведенных на Луне, красивое, в овале длинных волос лицо астронома казалось белее бумаги.

Это были деловые, предельно сжатые, почти без формул доклады. На моих глазах рушились рамки теорий, которые еще — чac назад казались монолитными, как пирамиды. Я видел по глазам, по выражению лиц, по репликам и быстрым записям в блокнотах, как воображение ученых раздувало в пожар те искры гипотез, что вспыхивали в речах, — так бурно множит кванты кристалл мазера, и вот уже луч света, луч поиска устремился вслед за ускользнувшим облаком. В каком горниле Вселенной оно родилось? Может, оно состояло из сверхплотного вещества, что рождает звезды? Его притяжение вовсе и не гравитация, а сила неизвестного нам поля? Как совместило оно притяжение с отталкиванием, свободно захватывая и разбивая в щепки гравилеты? Игра ли это природы? Творение ли высокой цивилизации?

Голова шла кругом от этих мыслей. Вспомнились слова, что мир — это не знакомая нам земля; настоящий мир, бросающий вызов нашему пониманию, — это страна бесконечных гор: вершины знаний, с которых мы бросаемся, и пропасти неизвестного, над которыми проносимся на крыльях интуиции. Кажется, так сказал де Бройль, что не побоялся погнаться за электронами и подарил миру волну — частицу, два слова, открывших эру квантовой физики. Что ж, если бы де Бройль мог прийти сейчас на Совет, он убедился бы в правоте своей формулы: пропасти бесконечны и всегда появляются неожиданно.

Между прочим, об иной цивилизации сказал Лапин. Сидел с закрытыми веками, дымил, казалось, уже уснул, как вдруг открыл хитрющие глаза и сказал весело и прямо. Все рассмеялись от неожиданности, и Лапин громче других. Вот таким я его и запомнил, когда он приехал однажды в наше студенческое общежитие, легко ступая в своих неизменных унтах, грохотал на всю комнату и учил нас пить золотистый сок из консервной банки одним глотком до дна.