Недаром Норка кричала, что никогда не знает, что он думает на самом деле, не знает, что вообще за человек перед ней — Антон ведь тоже этого не знал! Давным-давно его способом жить, выживать стало бегство от себя самого, от любого постоянства: во мнениях, в привязанностях к людям, даже в бытовых привычках.
Видимо, в том-то опасность и заключалась: отнестись к себе слишком серьезно.
Видимо, она грозила всем, не умеющим или не хотящим отформатироваться просто в машинку для счета денег. Видимо, как раз о ней Антон предоставлял разглагольствовать, ну да, в каком-то смысле с его подачи, Никешам, Лехам, Маратам и прочим шизанутеньким. Видимо, как раз эта упертость и превратила Никешу в маргинала с суицидальными позывами, посадила на иглу того психолога, Фила, про которого рассказывал Кармин, не исключено, что стоила жизни бедной Каринке…
Глупо было бы сказать, что Антона пугала возможность обнаружить в себе какой-нибудь непрошеный чудесный дар… Но некий страх все-таки был — страх ответственности перед самим собой, потихоньку оформившийся в полушутку-полусказочку: «притчу о талантах» (теперь Антон отдавал себе нехотя в этом отчет; правда, только теперь).
То-то он заинтересовался так в свое время странным человеком Масариным и странными людьми вокруг него! Тут был болезненный интерес именно к тому, чего боишься. Странненькая метафора родилась, конечно, под влиянием Маса, — но недаром же он Антона так в свое время заинтересовал. Недаром Антон охотно выслушивал любую чушь об Иваре, но сам вовсе не спешил с ним сходиться. У него не получалось от своего непонятного (и неосознанного, конечно) страха попросту отмахнуться — ему надо было очиститься от него. Поэтому он по привычке принялся пересказывать байки про Масарина всем, кому ни попадя, — чтобы потом услышать их в виде законченного бреда и именно как очевидный бред перед собой и другими высмеять.
И все бы именно так и вышло, если б не эта чертова история с Витькой (масаринским знакомцем!), слишком странная и слишком плохо кончившаяся, чтобы уложиться в жанр парадоксального стеба. Как-то она зацепила Антона, заставила, пусть и в порядке прикола — но уже не для других, а для себя сформулировать возможность наличия у человека, причем конкретного и ему известного… ну да, ха-ха, фантастической способности.
И тогда он, разумеется, посмеиваясь над собой и, конечно, искренне не веря в результат, но пошел-таки на прямую провокацию: узнав, что Каринка принялась зачем-то копаться в предыстории Витькиного падения, взял и послал ей эсэмэской из Интернета Масов номер. Просто посмотреть, что получится.
Получилось…
Да нет, он не притворялся, он ПРАВДА не верил в то, что шутка может обернуться совсем не шуткой. Но, с другой стороны, стоило Каринке самой позвонить Антону с вопросом о Масе, он сразу, по одной ее интонации, догадался, что дело неладно: а потому даже не признался ей, что знает Ивара… Когда же он услышал об аварии…
Антон и сам не понял, что почувствовал тогда.
Ведь если это был и ответ, то абсолютно ни черта не объясняющий. Добро б Каринкина смерть действительно подтверждала сколь угодно безумную и фантастическую версию — так ведь ничего подобного. Что и впрямь тут было удивительного: нелепая смерть в результате нелепого несчастного случая как финал вполне нелепой и несчастной жизни… Невозможно было даже сказать, есть ли вообще прямая причинно-следственная связь между ДТП на Ярославке и странным поведением Каринки в последнюю ее неделю. Но странно вести себя она действительно начала после общения с Иваром, и сколько бы Антон ни повторял (совершенно справедливо!): «После этого не значит вследствие этого», он догадывался, что не успокоится до тех пор, пока не найдет Ивара и не спросит его напрямую: «Что ты ей тогда сказал?»
Знание о том, что́ в действительности занесло Витьку на тот завод, и о сугубо прагматическом участии Маса во всем этом в некоторой степени вправило Антону мозги. Спустило на землю… Спасибо Михею… Но лишь сейчас, развернув перед бритым Артемом свою (то есть коллективного сочинения) «гипотезу» во всей ее абсурдной красе, Антон понял, что вот теперь-то он и избавился от навязчивой идеи, от подспудного страха. А поняв, решился назвать его своим именем — как нечто, больше не имеющее над ним власти (Фрейд, пожалуй, порадовался бы)…
В темном скверике за Елоховской площадью орала и ржала молодь. Зеленая церковь была освещена снизу по плечи — золотой купол казался черным. Кварталом дальше над торцом брежневского ящика висела странная и жутенькая, еле различимая в небе, когда-то неоновая, а теперь ржаво-металлическая «наглядная агитация»: громадный советский флаг.