И то был последний вызов.
Заполнив журналы, я вышел в больничный двор раздышаться. Все! Без десяти девять. Больше на вызов не погонят, да вон и Елена Васильевна идет, моя сменщица, тоже кардиологическая бригада, тоже старшая смены.
— Как сутки?
— Ничего.
— Сколько?
— Двенадцать.
— Божески.
Еще бы не божески — бывает и шестнадцать, и двадцать вызовов за сутки.
— А ночь?
— Ничего. Три часа поспал кряду. И под утро часок прихватил.
— Божески.
А вот и наша заведующая Лариса Павловна, сухая, маленькая, но идет вальяжно, с достоинством.
Теперь передача дежурства, и все!
И как же восторженно вырвались девочки на волю — с визгом, с толчками, даже и напевая.
Господи! Да ведь, оказывается, весна пришла. Воздух-то гулок, и пора переходить на плащ, и проглянуло солнце, малиновое да тугое, и тебя словно бы покалывает легкими пузырьками; от этой внезапно пришедшей весны, от скукожившегося почерневшего снега, от похрустывания ледка под ногами, от разлившегося в безудержных пространствах теплого света, но главное — от воли, пять минут назад обрушившейся на тебя, от сознания — ты свободен два дня и никому не подвластен — от этого залившего тебя счастья ты хмелеешь.
И не покидает ощущение, что за те сутки, что ты работал, прошло не двадцать четыре часа, но по крайней мере месяц — иное время, иные измерения, иная жизнь.
И вдруг я вспомнил последний вызов, вернее, молодую женщину, с которой перекинулся несколькими фразами. Я не помнил ее лица, помнил лишь черную кофту, сведенные на груди руки, чуть вскинутую голову — пожилой провинциальный лекарь сделал свое дело, пожилой провинциальный лекарь может отвалить. К чему пустые разговоры?
Однако я почувствовал легкое томление — где-то я видел эту женщину прежде, лицо ее много лет мне знакомо, но ведь наверняка знал, что видел ее впервые.
И постарался отключиться, чтоб ничем не мешать счастью человека, внезапно вырвавшегося на волю.
Нет, чего там, я люблю свою работу, но всего больше люблю конец дежурства. Потому что всякий раз ты вылетаешь обалделый от счастья и своей свободы, и в тебе сидит нехитрое философское соображение — возможно, в окружающей жизни есть несовершенства, но все-таки жизнь эта прекрасна.
Когда ты едешь в машине и как бы со стороны видишь городскую жизнь, то испытываешь непереносимую зависть: господи, ну как это замечательно бежать трусцой к парку, неторопливо идти с подругой, гулять с детьми. Глупые! Ну что они все ссорятся, пакостят и отравляют друг другу жизнь! Только кончится смена, и у меня начнется новая, вовсе замечательная жизнь, уж я сумею ценить отпущенное время, дорожить счастливой минутой.
И все нашлепки жизни, весь навозец ее имеют отношение не к этой воле, но исключительно к нашей работе. И жизнь, в моем сознании, состоит как бы из огромных прозрачных сфер, как бы стеклянных куполов — и под одним жизнь только счастливая, вроде вольного струения эфира, под другим же жизнь привычная — именно здесь я работаю, именно здесь люди пьют и дерутся, и разбивают друг другу головы, и мы этих людей вывозим и спасаем; именно здесь ссорятся с начальством и получают инфаркты, и мы катим их под мигалку и с капельницей; здесь и только здесь швыряют детей на лестницу.
Эти сферы замкнуты, они не сообщаются — четкое понимание утром, когда работа закончилась.
Как бы волшебная смена наряда: ты надел халат, свою спецовку, вроде водолазного костюма, и ты будешь погружаться в волны страдания, в вопли боли, в завалы навоза; но ты снял спецовку и перешел в другую сферу, а там-то, мать честная, голову кружит ранняя весна, и все замечательно, и ты волен.
Именно это чувство свободы залило меня в конце первого же дежурства, и оно так и не прошло. Надо сказать, что после института каких-то особых медицинских устремлений не было — не прибивался ни к науке, ни к хорошей клинике. Поехал туда, куда послали — а послали сюда, в районную больницу. Плыл, можно сказать, по течению. Нет, кузнецом своего счастья я никогда не был. Не ковал свое железо ни пока оно было горячо, ни остывающее. Меня послали — я поехал. У меня и жилья-то не было, а здесь обещали резво дать комнатеху. И что удивительно — не обманули. И дали, и резво.
Тут еще одна причина, почему я осел на «Скорой». С юности у меня было непонятное самому рвение — но не к учебе, а к вольному чтению.
Вот бы мне лежать весь день и читать — это, в моем понимании, и есть счастливая жизнь. И «Скорая помощь» такую возможность предоставила. Даже при работе на полторы ставки у тебя после суточного верчения есть два свободных дня. И лишнее брать на себя не буду — к чему лукавить! — мою жизнь определили именно эти свободные дни, а не только польза, которую я вроде бы приношу.