Номах смотрел на вздувшийся пузырем огромный живот с выпирающим, крупным, как грецкий орех, пупком, на набухшие дынями груди с темными ягодами сосков.
– Что таращишься?.. – устало спросила она.
Номах не отвел глаз. Стер жесткой ладонью пот с ее лба.
– Рожай давай. Сколько можно? И себя, и дите уж истомила.
Рана, растревоженная его метаниями по избе, начала мокнуть.
Роженица задышала чаще, повернулась к нему.
– Кажись, началось, – с неожиданной близостью, как родному, сказала.
– Ну, смелей, девка…
Метель заметала окна одинокой хаты посреди широкой южнорусской степи. Небо сыпало вороха пушистых, как птенцы, мечущихся снежинок. Ветер белым зверем стелился по стенам мазанки, перебирал-пересчитывал доски двери, трепал солому на крыше, падал в печную трубу и уносился вверх вместе с дымом.
Вскоре непогода замела окна, и никто в целом свете, окажись он хоть в пяти шагах от плетня, не догадался бы, что рядом, в жаркой, будто баня, избе красивая, как богородица с иконы, русская баба рожает сейчас близнецов.
Она кричала собакой, мычала буйволицей, трепетала птахой. Стискивала простыни, так что они трещали и рвались вкривь и вкось. Дышала шумно, как водопад.
Номах неумело помогал. Она, где криком, где лаской, подсказывала ему бледными, будто вываренная земляника, губами.
Утомившись от родовых мучений, начала вдруг выкрикивать Номаху:
– Воины… Когда ж вы наубиваетесь уже? Когда крови напьетесь? Мало вам, что пашни сором заросли, что дети отцов забыли, что по полям костей как листьев осенью разбросано? Мало вам? Что ж вы делаете, мужики? Что творите?..
Ее усыпанное бисером пота лицо опало, черты заострились.
– Что молчишь?
– Да шумная ты. Чего я поперек лезть стану?
Она упала на пропитавшуюся потом подушку, закрыла сгибом локтя глаза.
– Ой, божечки…
– А рубим друг друга оттого, – неторопливо ответил Номах, – что есть те, которые хотят, чтоб был в мире человек унижающий и человек униженный. Человек, у которого есть плеть, и тот, для которого эта плеть предназначена. За то боремся, чтобы не было плети. Чтобы каждый с рождения свободным был.
– Не будет такого! – громко дыша, сказала баба.
– Будет.
Она убрала руку с лица и сжала ею ладонь Номаха.
– Не будет…
– Будет.
…Кончилась метель. Наверху кто-то плеснул льдистой водой на купол небосвода, и она разлетелась, застыла мелкими светящимися брызгами звезд. Месяц легким яликом поплыл в тишине.
Заснула в избе баба, уложив по ребенку на каждую руку. Притулился на укладке Номах.
Хозяйка поднялась, когда он еще спал. Покормила в темноте детей. Грузно переваливаясь, выбралась наружу, очистила окна от снега.
Потом долго и спокойно точила в сенцах большой, как сабля, нож, пробовала подушечкой тонкого пальца остроту лезвия. Пошаркала точилом по блестящему лезвию топора.
Глубоко проваливаясь в снег, добралась до закуты.
Ахалтекинец прянул навстречу ей ушами, отвел глаза от ворвавшегося в дверь яркого света…
Номах проснулся, разбуженный запахом варящегося мяса. Сел на укладке, крякнул от боли в ноге. Ощупал штанину в чешуйках запекшейся крови. Вспомнил, как принимал роды, усмехнулся: «Война всему научит».
Глянул на хозяйку, управлявшуюся возле печи, бледную, но собранную и сосредоточенную.
– Что, мать, нашлось мясо?
Она не ответила, лишь искоса глянула на него.
– А говорила, нету… – протянул Номах.
– А тогда и не было, – неохотно ответила она.
Еще не пришедший в себя после глубокого, как донбасская шахта, сна, он не сразу понял смысл ее слов.
– Что? – закричал, секунду спустя.
– А то, – спокойно ответила та. – Все одно твой конь не жилец был. У меня батька коновалом был. Я с малолетства знаю, какая скотина жива будет, а какую резать надо, пока дышит.
– Ладно брехать! Там рана-то плевая была!
Его затрясло, как при лихорадке. Невзирая на боль, он скособоченным рывком вскочил на ноги, рванулся к бабе и с размаху коротко ударил ее по лицу, в область маленького, будто кукольного, уха. Она упала, раскинув руки, но быстро подобралась, прикрыла лицо и грудь, опасаясь, что Номах начнет лупить ее ногами. Верно, наполучала в свое время от мужа достаточно.
В другое время, наверное, он так бы и сделал, но сейчас рана заявила о себе резкой и пронзительной, будто трехгранный штык, болью, и Номах замер, вцепившись в повязку и скрипя зубами.
Он постоял над ней, задыхаясь, сжимая крепкие, как камни, кулаки и боясь, что сейчас бросится и задушит ее.