— Это я для смеху нарочно упал. Так-то вот.
Он нахлобучил свою папаху, поболтал немного и ушел.
Солнце клонилось к западу. Эта пора дня — лучшее время для жнецов. Вечером зной сменяется прохладой, колосья становятся мягче. Девушки запевают песни, а мужчины, покрикивая, как на свадьбах, работают, как бешеные. Где-то рокочет комбайн, стремясь сжать больше всех жнецов. А солнце все катится, катится к земле, отяжелевшее и красное, становясь все больше и больше. Лучи его, пересекая все поле, устремляются к остывшему на востоке небу.
Когда пожар заката совсем угас, жнецы пошли в село. Поле затихло, только песня перепелов да стрекотание кузнечиков трепетали в ночи. Пахло спелым зерном. В небе мерцали звездочки.
Четверо вязальщиков остались ночевать в поле, чтобы довязать оставшиеся снопы рано утром, до восхода солнца. Сложили снопы в скирды и стали ужинать. После ужина Яцо и Раче сели у скирды и запели:
Нонка и Дамян, сев рядом у соседней скирды, слушали песню.
Дамян положил руку на плечо Нонки. Она взяла его руку в свою, хотела снять, по потом, раздумав, слегка прижала к своему плечу.
Спев еще одну песню, Раче и Яцо умолкли, прилегли и задремали.
Прохладная летняя ночь окутала утомленное знойным трудом поле своим черным покрывалом, убаюкала песней перепелов, стрекотней кузнечиков. Крупные задумчивые звезды спустились ниже. Время от времени слышались голоса ночующих в поле жнецов, проносились птицы, словно заблудившись в темноте, и замирали в тишине ночи.
Нонка и Дамян не спали, тихонько разговаривали.
— Привык я к тебе, будто всю жизнь вместе прожили, — сказал Дамян и опустил руку ей на плечо. — Давай поженимся, Нона. Оба мы горя хлебнули, потому жить дальше будем хорошо.
— Подождем, Дамян, подумаем, — сказала Нонка, но сердце ей подсказывало, что никогда они не расстанутся.
— Чего думать-то, человек сам кузнец своему счастью, никто ему его не даст.
— Верно…
Дамян медленно и крепко обнял ее и поцеловал. Она покорно коснулась губами его губ, а из глаз ее хлынули слезы.
Так, вся в слезах, и заснула у него на плече.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Как поздняя осень сушит листву на деревьях, так горе высушило душу Петра. Печальны, бесконечны были дни, черны и горестны ночи. Чем больше проходило времени, тем больше тосковал он по Нонке, каждую ночь видел ее во сне, то близкой и своей, то далекой и чужой. Сколько раз порывался он идти к ней, но страшное сомнение преграждало ему путь. «Вернется ли она, если действительно сошлась с Дамяном?» Эта мысль не давала ему ни минуты покоя. На нем лица не было, он похудел, подурнел, вокруг глаз легла тень страдания. Он возвращался домой молчаливый, примиренный, не дерзил отцу, не ругал мать. В сумерки уходил в сад и долго стоял там, опершись о дерево; возвращался к полуночи. Пинтезиха тенью ходила за ним, ждала, чтоб он поднялся к себе в комнату, прижимала сухие руки к груди и смиренно, плача, умоляла:
— Не убивайся так, сынок! Иди, попроси ее еще раз, может, вернется.
Петр молчал, смотрел в землю, ничего не видящим взглядом.
Пинтез совсем сдал, бесцельно ходил по двору, дряхлый, сгорбившийся, брал что-нибудь в руки, клал обратно, снова брал, стоял во дворе, углубившись в свои мысли, качал седой головой, разговаривал сам с собой…
Знойные летние дни отгорели, испепеленная синева неба снова раскинулась ясно-голубой, веселой. Поле поблекло, опустело. Дворы снова наполнились кукурузными стеблями, соломой, подсолнухами, а на крышах грустно заулыбались тыквы. По утрам белела тонкая, холодная изморозь. Деревья безмолвно оплакивали свою листву. По опустевшим полям поползла, как недоубитая змея, густая белая мгла. Полили дожди, и редко выпадал ясный, погожий денек.
Переломилась гордость Петра, перегорел огонь ревности. Со странным спокойствием, спокойствием, которое наступает после опустошительной бури, он заглянул в свою душу и понял, что там одна любовь, опаленная горьким сомнением и мукой, но неувядающая и сильная. И снова он стал ходить вокруг фермы. Останавливался вдалеке, в поле или в рощице, подстерегал Нонку. Каждый вечер Нонка с Дамяном возвращались в село. Затаив дыхание, смотрел он им вслед, пока они не скрывались за садами, и возвращался домой полный холодной ненависти к Дамяну.