Хриплым, будто мороженого объелся или с перепою.
– Монахов у телефона.
Ишь ты!
– Привет, Володя. Это я. – Слава богу, не стал выяснять: «Кто „я“?! – Слушай, я тут газету читал…
Неприятный смех. Трубка смеется долго, очень долго, и я ловлю себя на желании послать все к эбеновой маме и закончить этот паскудный разговор.
– Грамотный? – отсмеявшись, интересуется трубка. – Прессу полистываешь? Дергаешься небось: а вдруг твоих криворуков зацепит?
Я молчу.
Я всегда молчу перед тем, как учинить выходку, о которой после буду шумно сожалеть.
Ленчик когда-то, изучая мой гороскоп, сообщил, будто в прошлой жизни я был «судьей неправедным», скорым на опрометчивые поступки.
Пожалуй, он прав.
– Ты не дергайся, сэнсей, – рокочет в трубке. – Ты спи спокойно: я о вас – ни словечка. Не знаю, не ведаю, в глаза не видел. Ты только вот о чем подумай, сэнсей, ты крепко подумай: двенадцать лет жизни – коту под хвост! А, сэнсей? Что скажешь?! У тебя ведь не двенадцать, у тебя поболе будет… Не жалко?
И гудки.
Короткие, наглые.
– Ну что? – спрашивает Димыч.
«Олежа, как?» – сквозит во взгляде Ленчика.
Я молчу.
Никогда, никогда раньше Монах не разговаривал со мной в подобном тоне!
– Все нормально, – отвечаю я. – Он про нас забыл и забил. Все нормально, мужики…
И только тут замечаю, что кручу в пальцах чайную ложку, как крутят нож перед обманным ударом.
Май наконец-то вспомнил, кто самый радостный в году, и плеснул в глаза солнышком.
От Дубравы мы с Димычем сразу свернули к выводку турников, свежепокрашенных каким-то доброхотом, а оттуда взяли напрямик. Делать так было опрометчиво. Здешние лесопосадки испокон веку обладали норовом незабвенного ляхофоба Сусанина – стоило покинуть торные пути, как дорога вместо сокращения удлинялась раза в три. Год за годом мы топаем здесь, под каждым кустом если не стол и дом, то уж шашлык бывал наверняка – а вот надо же! Не иначе, леший шалит. Оставалось лишь угрюмо бормотать под нос: «И с тех пор все тянутся передо мной глухие кривые окольные тропы…» Ну и плевать. Пусть их тянутся. До занятия еще час с лишним, времени навалом.
Мы, собственно, специально приехали ни свет ни заря, желая самолично осмотреть родную полянку после зимних невзгод.
И прикинуть возможный объем работ по благоустройству.
Наверное, со стороны это выглядело потешно: двое упитанных мужчин в самом расцвете сил подпрыгивают на ходу, елозят подошвами кроссовок по особо мокрым участкам, иногда останавливаются и раскорячиваются жабами перед дождем, задумчиво перенося вес то на одну, то на другую ногу… Чем славна Дубрава – со стороны пялиться некому. Тишь да гладь. И можно без глупых комментариев выяснить, что по такой погоде делать можно, что можно, но стремно, а с чем стоит погодить до более сухих времен.
Мы перебрались сюда лет десять тому назад, из Лесопарка, главного обиталища окрестных «каратюков». С мая месяца (если не раньше!) Лесопарк разом превращался в коммунальную квартиру, где за каждый квадратный метр чуть ли не война начиналась. Иду на «вы»! – и таки иду, можете быть спокойны! Рукомашество с дрыгоножеством высовывались из-за каждой елки-палки, любое относительно ровное пространство шло нарасхват; временами приходилось стоять в очереди… Нет худа без добра: ветераны приучились делать свое дело даже под шрапнелью язвительных взглядов и реплик знатоков. В наше время все знатоки, особенно насчет посмотреть. Хуже дело обстояло с зараженными бациллой орлизма – они топорщили перышки и назойливо щелкали клювом в смысле «поработать».
Ну, козлы, выходите – я, блин, седьмой месяц грушу околачиваю, пора душу молодецкую потешить!
Иногда нервы не выдерживали, в чем после приходилось раскаиваться. Знать, не до конца стал подобен сердцем стылому пеплу и сухому дереву… у-у, лицемер!
Сейчас, на мое счастье, мода на рукомесло прошла, и даже в летнем Лесопарке можно без проблем сыскать тихое местечко. Можно, но не нужно. Привыкли. Обжили Дубравушку. А мода… Бог с ней, с модой. Просто иногда, осенними вечерами, вспоминаются старые времена. Когда нас споро оцепляли дружинники и краснорожий лейтенантище стращал злоумышленников козьей мордой правосудия. Когда любой пацан, завидев нас (или не нас) издалека, несся навстречу с истошным воплем: «Дяденьки, к вам записаться можно?!» Когда в целях конспирации приходилось надевать дурацкие гетры, ставить на окнах зала затемнение, а в углу на матах дремал до поры кассетный магнитофончик, заряженный попсой, – во время налетов нам трижды удавалось сойти за «аэробику». Ржали потом до истерики… А за фотокопию какой-нибудь засаленной «Годзю-рю карате-до», только за наличие сверху грозного имени тигроубийцы Гохэна Ямагучи, отдавалась трехмесячная стипендия! Сейчас бы небось поскряжничал, поскрипел бы – дешевле найду, а и не найду, так обойдусь! И жена-умница, помню, помалкивала, когда я, сволочь окаянная, оставлял ее дома с больной дочкой, пропадая днями все в том же Лесопарке, возвращаясь никакой…
– Пьет много, – шептались за спиной сердобольные соседки. – Ишь, ноги не несут!.. А с виду приличный, в очках…
Ноги и впрямь не несли.
– …что?!
– Смотри, – зловещим шепотом повторил Димыч и для верности ткнул меня локтем в бок.
Больно ткнул, подлец, с усердием.
– Куда смотри?!
– Да тише ты!.. Видишь, за шиповником? Монах…
Я поправил очки и пригляделся. Вон тополь, чей пух вскоре начнет терроризировать всех и вся; вон и впрямь заросли шиповника, а вон, в просвете, руки-ноги мельтешат.
– Ты сюда стань. – Димыч осторожно смещался влево. – Отсюда лучше…
Действительно, лучше. И отчетливо виден Монах на пленэре. Рядом с долговязой девицей из породы орловских рысаков. Или – рысачих. Занимаются, надо полагать. Без правил, или чем там Володька сейчас балуется? Ага, друг дружку пинать стали. Точнее, попинывать. Издалека, для пущей безопасности. Позорище. Глаза б мои не глядели… Разогнать бы их сейчас по углам, да опустить в старую добрую стоечку, да минуток на пять, чтоб коленки задрожали! Оно, когда дрожь в коленках, ума сильно прибавляет. А когда пяточкой сам себя по гениталиям от большой спешки выйти в мастера… Помню, я одного айкидошника разочаровал, назойливого, как уличный проповедник-мормон или там адвентист седьмого дня. Он мне про гармонию, про любовь мировую и про меня-злыдня на закуску, а я ему про то, что дедушка Уешиба, О-сэнсей великий (без шуток, всерьез!), о любви лишь на старости лет заговорил, когда копьем и мечом положенное отмахал. Как и все великие. А попервах у своего учителя, знаменитого Такэда Сокаку по прозвищу Последний Самурай, который и после частичного паралича пятым данам шею мылил… Полы у него драил дедушка. За каждый жест платил учителю, хоть и был бедней церковной, то бишь храмовой, мыши. Правильно делал, умница…
Зато когда Последнего Самурая на восемьдесят третьем году жизни паралич таки разбил, то именно дедушка Уешиба при еще живом наставнике официально сменил название школы с Айки-будо на Айки-до. Чем изрядно потоптался по японским традициям. И быть бы дедушке битым четырьмя «внутренними учениками» Такэды, когда б не дипломатический талант самого Уешибы и однозначный запрет ожившего Последнего Самурая на вынос сора из избы… простите, из додзе.
Пожалуй, символично, что оба они, учитель и ученик, Последний Самурай и О-сэнсей, умерли в одном возрасте и практически в один день; только ученик отстал от учителя на двадцать шесть лет.
Не поверил айкидошник. Опять про любовь завел. Про отсутствие духа соперничества. А когда я ему сообщил, что в старых школах карате, того самого злобного карате, от которого у айкидошника скулы сворачивает, про так называемый «свободный спарринг» и слыхом не слыхивали аж до конца первой четверти ХХ века…