Уезжая, подруга просила меня об одном: чтобы я не забывала кормить ее хомячка. Хомячок живет в клетке на кухне. Днем он мирно спит, но ночью встает и начинает бешено раскачивать стены своей темницы. Впервые услышав этот дергающийся, странный звук, я выскочила на кухню: он пытался просунуть голову между спицами клетки, он метался в поисках выхода, сотрясая ее. Глаза наши встретились, и я отвела взгляд. Я могла дать ему свободу, но мне жаль было подругу: это был единственный на свете близкий ей хомячок. Уже в которую ночь я вздрагиваю от звука трясущейся клетки как от крика отчаяния и мучаюсь стыдом, что не могу протянуть ему свою руку, в которой легко и естественно лежит свобода, и думаю о том существе, которое так же видит, как я трясу и раскачиваю в ярости свою клетку, но оно не хочет дать мне свободу, ибо — это понимаю даже я — чтобы получить свободу, не надо распиливать решетку, отворять засовы, сбрасывать оковы. И все же мне больно, что я не могу помочь хомячку, потому что боюсь обидеть подругу. Вот так мы все время живем на территории чужой свободы и чужого закона. От этих мыслей мне становится душно, страшно, хочется отпереть дверь и уйти от этих стен и этих глаз, от этой умирающей в ста метрах реки, и я снимаю с полки книгу, рывком открываю ее, чтобы уйти в другую, полную свободы и вольного ветра, как парус, комнату, где стены не кривляются, а часы перестают дергаться, и погружаю измученный взгляд в простую, любимую с детских лет картину:
«...Я любовался грозой, сидя в библиотеке...»