Что особенно удручало и что бесило, так то, что сейчас в квартире не найдешь и крупинки еды, а мать ведь пополняла, протрезвившись, истребленные в загуле запасы продовольствия, и на черный день всегда хранились крупы, сахар, чай, соль и спички; смерть матери не прервала обычая, отец, уже в этой квартире, подкупал гречку и пшено, в морозилке, если порыться, прятался сморщенный кусочек мяса. Теперь же — пусто, временами казалось, что квартира ограблена, ведь сколько же еды было еще в феврале, в марте Алеша выжимал из бутылки последние капли растительного масла, в мае пил чай, вытряхивая из коробочки сизо-черные чаинки. Ужин сегодня — кусочек булки, завернутый в носовой платок, да стакан горячей воды, и, глядя на экран немого телевизора, Алеша вспоминал отца, уже не пьющего в последний свой год, дрожащие глаза его, частые сидения у окна, неотрывный взор его… Куда, куда смотрел он? О чем думал? Знал ведь уже, что умирает, что мотыльком, как все люди, просуществовал какое-то время на земле, что-то сделал за куцый промежуток между рождением и смертью. Авиапассажир на горящем самолете успевает за минуту или полторы — исступленно и порывисто, комками и связно — подвести итоги кончающейся жизни, и о чем, интересно, думают погибающие люди в эти растянутые мгновения? А отцу были отпущены месяцы, и каждый не последний день жизни он размышлял о прожитом, поставив локти на подоконник, спичкой выковыривал из мундштука окурки и переправлял их в самодельную, из консервной банки, пепельницу. Не о куске хлеба думал он, конечно, не о водке. Он тосковал по свободе, по умению или праву человека жить так, как ему хочется, и что такое свобода — только сейчас начинал понимать Алеша. Он — голодный, нищий, безработный — был в эти месяцы свободным! Он не вскакивал по утрам при звоне будильника, не торопился к проходной, над ним не жужжали рои надзирателей и его не пинали начальники, он вольно, по своему хотению определял, что делать ему сегодня, а что завтра. Он хозяйствовал и над временем, и над телом своим, и тем острее было ощущение свободы, что надвигался, подступал несчастный день конца июля, когда придется выдать себя, предъявить документы этому бюро и попасть, в сущности, под административный надзор.
На бараночной фабрике его подвергли перекрестному допросу, здесь позарез был нужен инженер-электрик, но не статья в трудовой книжке отпугнула местное начальство. Платили на фабрике ужасающе мало, зато позволяли умеренно красть сливочное масло, сахар и муку — умеренно, иначе фабрику разворовали бы, и допрос показал, что красть даже по мизерной малости Алеша не станет, и ему отказали, отнюдь не по пункту 3 статьи 33-й, а сославшись на старое постановление СНК. Мягкие, обходительные люди, вежливые и скромные начальники, не без сожаления вернувшие Алеше паспорт, трудовую книжку и диплом.
Он сунул их в нагрудный карман рубашки и поспешил на улицу, ругая себя за ошибку: здесь пахло сдобой, выпечкой, и взбунтовавшийся желудок тут же отомстил, колючий комок боли уперся в селезенку, тыкался в нее, царапаясь о ребра.
Автобус только что ушел, ждать следующего, высматривать контролеров — на это уже не было сил, и Алеша решил перейти реку Сетунь, протекавшую внизу, в овраге, чтоб кратчайшим путем добраться до Можайского шоссе. Предстоял еще один безрезультатный заход — на ткацкую фабрику. От реки повеяло чем-то умиляющим, сытым, запахло влажной зеленью. Мостик, скрипучий и узкий, стал вдруг раскачиваться, Алеша вцепился в ограждение, поняв, что это он, обессиленный и голодный, не держится на ногах, что это его пошатывает. Час назад он истратил три однокопеечные монеты на газировку, теперь она выходила из него потом, соленая влага выжималась телом, носовой платок снял со лба испарину, но шея, грудь, мышки увлажнились, Алеша обрел сухость, только постояв под ветерком; он огорченно подумал, что вчера пожадничал, ни крошки хлеба не оставив на утро. Наконец он выбрался из оврага и экономным шагом понес себя к шоссе. Район был знакомым, здесь он искал отца, когда тот работал на деревообделочном комбинате. Два алкаша торчали у входа в магазин, но третьего не ждали и не звали, третий, определенно, уже имелся, уже брал бутылку; третий, если он принимал на себя магазинные хлопоты, обычно и одет получше, и потрезвее, в нем дремали качества лидера, ни в семье, ни на работе не проявлявшиеся.
Третьим оказался Михаил Иванович. Это он вышел из магазина, и бутылка вздувала его карман. Выглядел не спившимся: рубашка выглажена, и нет на ней замытых винных пятен, на ногах — удобные и крепкие сандалеты, зато поджидающие его собутыльники хотя и смотрелись ханыгами, могли еще сойти за пьянь, державшуюся на плаву. Михаил Иванович, окликнув Алешу и подойдя к нему, с одного взгляда на документы в кармане рубашки понял все и скосил глаза на полуботинки Алеши. «Поправимо…» — негромко произнес он и внятно продиктовал номер телефона для запоминания, потому что ни у него, ни у Алеши карандаша даже не было. «Завтра позвоните…» И Алеша кивнул. Он смотрел на алкашей, поджидавших Михаила Ивановича, ими определяя человека, обещавшего ему работу. Нет, алкаши эти до ханыжества еще не докатились, пили только на свои, отдавая женам чуть меньше половины заработанного, и опыт заставлял их с подозрением посматривать на Михаила Ивановича, на бутылку в его кармане, потому что ей, бутылке, грозила опасность, в Алеше они зрили соперника, им чудилось покушение на их законную долю: кто знает, тип, у которого бутылка, должен рубль парню и сейчас позволит тому отпить из горла?.. Так искривились мозги у них, так чудовищно искажали они все простое и обыденное. Но Алеша не чувствовал к ним ни малейшей вражды, потому что смотрел на себя и х глазами — и жалел себя, исстрадавшегося. «Хорошо, позвоню», — тихо сказал он и медленно, сберегая силы, пошел дальше и выше, к шоссе, чтоб автобусами добраться до ткацкой фабрики.
Здесь его ожидал неприятный сюрприз: девица, остро пахнувшая косметикой, сказала, что начальник отдела кадров будет только через час. В просторном холле первого этажа переговаривались люди, веселые и сытые, где-то рядом был буфет. Обоняние, приглушенное головной болью, внезапно обострилось, Алеша представил себе буфетную стойку и сковороду, стреляющую брызгами сала, радостно подумав, что, кажется, подошел конец его странствиям, Михаил Иванович кое-кого действительно устраивал на работу, а раз так, то часть денег можно истратить, сегодня ведь он еще ничего во рту не держал, та булочная-кондитерская, где продавали сладкий чай, закрылась на санитарный день. Купить немного еды можно. С другой стороны, делать этого нельзя. И вообще совершена ошибка. Те мизерные крохи еды, что поглощал он ежедневно, раздражали и провоцировали внутренности: они, привыкшие за двадцать шесть лет к определенному объему пищи, обманывались крохотными кусочками и свирепо — сами в себя — вгрызались. Надо было либо не есть вовсе, либо кушать помногу один раз в три-четыре дня.
Три вертушки разбивали идущую смену на три потока, Алеша смешался с толпой и оказался на территории фабрики. Оглядевшись, он понял, что стоит у клуба, где что-то происходит, и вошел в небольшой зал с рядами стульев, сел, а когда рассмотрел на сцене людей и прислушался к разговорам, то последние сомнения отпали: выездная сессия народного суда. С наслаждением вытянув ноги, он пригнулся и расслабил шнурки, устроился удобнее и закрыл глаза, но тут же открыл их, когда услышал, что парня, которого судят, на фабрику направило бюро по трудоустройству, поскольку с предыдущего места его уволили по 33-й, и о чем бы потом ни говорили на сцене и в зале, он выбирал из слышанного только то, что было одинаковым для него и для парня, укравшего четырнадцать килограммов медицинской пряжи. Подсудимый сидел сбоку от столика, покрытого зеленым сукном; положив руки на колени раздвинутых ног, он внимательно слушал, ни словом, ни жестом не возражая и не подтверждая. Зал оживленно комментировал произноси- мое со сцены, и Алеша узнал, что четырнадцать килограммов весила не пряжа, на столько тянули три бобины с нею, и парень спер эти бобины не из кладовки да еще ночью и с отключением хитроумной сигнализации, а просто-напросто подобрал на мусорной свалке, куда сносили фабричный брак, средь бела дня подошел и поднял, как это делали многие; следствие и суд потому вцепились в эти три бобины, что первоначальное обвинение в краже двух кип шерсти не подтвердилось. Прокурор, в тужурке с петлицами, долго клеймил парня, на которого администрация дала крайне отрицательные характеристики, совпадающие с тем, что думала о парне милиция, а думать о нем хорошо она не могла, у парня нелады с нею чуть ли не со школы рабочей молодежи, в ПТУ он тоже пошаливал, дважды привлекался по мелкому хулиганству и вообще на язык дерзок. Пять лет потребовал прокурор, и по залу пронесся легкий шум, смысл которого был в том, что на выездной сессии пощады не жди. Предрешенность показательного судилища была очевидна и парню, на все вопросы судьи он отвечал односложно, «да» или «нет». Зал затих, затем одобрительно взметнулся оживлением, когда заговорила звонкоголосая девчонка, адвокат, заявившая, что место проведения суда не дает права беззаконничать никому, и отчеканила свои доводы в пользу подсудимого. Он, говорила она, не глядя на бумажку, происходит из неблагополучной семьи, мать и отец — профессиональные, так сказать, алкоголики, поскольку не раз привлекались к принудительному лечению, о чем в деле (том третий, лист пятнадцатый) имеется соответствующий документ. Во-вторых, неверно квалифицировано преступление и ошибочно определена сумма имущественного ущерба (приводились цены, оптовые и розничные). В- третьих, обвинение в спекуляции основано на домыслах и фактами не подтверждается; по материалам следствия известно, что подсудимый ничего не покупал и ничего не продавал, но даже если и следовать абсурдной логике обвинения, то весь ущерб исчисляется суммой, не превышающей пятидесяти рублей, и административное взыскание — единственное, чего заслуживает подсудимый. В-четвертых, опознание свидетельниц произведено с грубейшими нарушениями процессуальных норм…