Это были счастливейшие месяцы, никогда еще жизнь так не улыбалась, и счастье длилось полтора года.
Он обрел нору, о которой говорил дядя Паша. С наступлением ночи отмечался в проходной, переодевался, смотрел, что наваливают в мешалку грузчики. Дрожал бетонный пол цеха, когда от нажатия кнопок мешалки с подвыванием начинали растирать смеси. Равномерный и назойливый грохот заглушали ухающие удары прессов, но в одиннадцать вечера их останавливал и, рабочие шли в раздевалки и душевые, сменный мастер отдавал Алеше карту режимов и оставлял ключи от комнаты на втором этаже. К полуночи никого в цехе уже не было. Алеша приладил к мешалкам простенькое устройство с сиреной, она и гудела, когда мешалка останавливалась, подзывала Алешу. Не было смысла звонить дежурному монтеру, тот никогда не приходил на вызов, и Алеша управлялся сам. До утра читал, слушал музыку из приемника. В проходной отдавал мастеру утренней смены ключи — и день, полный радостных забот, расстилался перед ним. Он полюбил свою полутора-комнатную квартиру, она стала верным убежищем, фортификационным сооружением, крепостью с запасами продовольствия. Куплено зимнее пальто, теплые ботинки, костюм, книжные полки, они пока еще пустые, но уже радуют глаз. В прихожей — вьетнамская циновка, мечты простирались до паласа, кухонного гарнитура, стенки и цветного телевизора — и упирались в препятствие: деньги. Платили двести сорок в месяц, но как ни экономь, а в заначку больше ста тридцати не сунешь, переходить же на прежние тридцать копеек в день бессмысленно и глупо, ту голодовку можно рассматривать как эксперимент, и если организм, выдержав испытание, забыл о нем, то от автобусных страхов так и осталась привычка осматриваться и всюду определять опасных людей.
Летом подошла пора отпусков, никуда Алеша не поехал, достал семь ящиков кафельной плитки. С рекомендацией дяди Паши нанес визит ловкачу ювелиру. Срок обучения у него — три года, условия тяжкие, вкалывать бесплатно пару лет, мальчиком на побегушках. Алеша на нищенство соглашался, но уж очень неприятно суетился ювелир, сбывая клиентам персидский жемчуг, внезапно упавший в цене. Так и не договорились. Еще одно деловое предложение — артель, штамповавшая пуговицы, но над нею уже висела милиция.
Провал, даже полный провал, но Алеша не тужил. Завод стал норой, и в этой норе обитали женщины, доступные и необременительные.
Их было много, молодых и стареющих, красивых и дурнушек, холостых и замужних, с детьми и одиноких, судьба распорядилась так, что иного пути у них не было, на этот завод они попадали по приговору суда, как на «химию», в лимитной разнарядке, в погоне за тремя сотнями сдельщины, с направлением все того же районного бюро. По восемь часов стояли они у литьевых машин, и десятки пар женских глаз ощупывали проходящих мимо мужчин, молодых и здоровых парней, и выбор всегда падал на того, кто мог лучше любого наладчика или электрика исправлять литьевую машину, от которой зависела выработка, зарплата. Глаза останавливали, глаза встречали понимание; женская рука стыдливо касалась ворота распахнутой спецовки, лицо молодилось легким румянцем; взгляд от машины, пекущей брак, устремлялся к потолку, намекая на чердак, на списанные телогрейки, кем-то когда-то разложенные там. Крутая лестница вела вверх, белеющее лицо женщины светилось в полумраке, а потом свету прибавлял а белизна того, что в цехе скрыто было одеждами, но именно для этого полумрака женщина еще внизу начинала красить губы и подводить глаза — загадочна все-таки женская натура!
Нельзя было путаться с кем попало, если хочешь выжить, но и устраняться от женщин еще опаснее, к тому же Алеша был инженером и литьевые машины знал превосходно, цеховые электрики сами ловили его в начале смены, чтоб узнать, в каком блоке что испортилось. Какая женщина позовет Алешу на чердак — это уже решали не электрики, не сам он, а машина, и такой оказалась «куасси», купленная в ГДР. Детали, вылетавшие из ее пресс-формы, к концу каждой недели становились ломкими и с заусенцами, валютой на немца завод не располагал, русская смекалка электриков не выручала. Одно время работала на «куасси» Тоня. Муж ее не просыхал, за дочерью присматривала соседка. Уволилась Тоня — пришла Зина, одинокая вдова, копившая деньги на мебель, эта выколачивала из машины рекордное число деталей, дорожила каждой минутой, даже там, на чердаке. Потом появилась выгнанная из университета Римма, презиравшая чердачную любовь, горячо любившая жениха, что вполне устраивало Алешу: ему надоело возиться с капризной «куасси». Но на Римму орали мастера, требуя план, и однажды Римма пришла на смену наманикюренной и с новой прической. Замуж она вышла, на свадьбу пригласила Алешу, но тот отказался: неудобно все-таки. И вспоминал себя четырнадцатилетним, в год, когда соседями стали Седакины и дочь их по утрам влетала на кухню в незастегнутом халатике, бросала на огонь сковородку, успевая жарить, плескаться водой под краном и покрикивать на мешающего ей школьника, не ведая, что долетавшие до Алеши брызги — священная влага. С каким наслаждением трогал он кран, из которого вода лилась на ладошки студентки! Это, наверное, была любовь, та, что в кино и по телевизору, но никак не на чердаке.
Нина, Валентина, Дуся… Чердак давал право каждой из них звонить по городскому телефону из комнаты Алеши, и однажды с Дусей пришла ее совсем молоденькая подружка, редкозубая и плаксивая Галя, та, хлюпая и сморкаясь, наставляла своего парня, знакомого с детства, на путь истинный: «Гена, Геничка, будь человеком…» Призывала его беречь мамашу, бросить старое, взяться за ум. Дуся, слушая эти причитания, кривила тонкие губы, презрительно обзывала Галю дурой и просвещала: с кем путаешься, ты ж для него тряпка половая, он через тебя краденое сбывал, потому и любовь затеял…
Настал вечер, когда Алеша понял: Геничка — это Геннадий Колкин, это его умоляла бывшая продавщица Галя начать чистую, праведную жизнь, забыть о старых дружках, помнить о больной матери.
Он не удивился. Он верил, что пути его и Колкина пересекутся, и не зря Колкин вышел на свободу раньше срока, хотя, по справедливости, сидеть бы ему еще пяток лет. Сводя старые счеты, подруги, Дуся и Галя, говорили и о Колкине, они познакомились с ним за полгода до того, как Алеша впервые увидел его. Не прийти в универмаг, а там работали до завода подруги, он не мог, он сбывал наворованное и на эту роль годился, как никто другой: ловок с бабами, общителен без навязчивости. Комиссионки и скупки отпадали, слишком опасно, Колкин искал покупателей среди продавщиц, потому что был уверен: они тоже воруют, у них деньги, а Галя не выдаст. Эта убогая на личико девчушка (при улыбке обнажались десны, язык спотыкался на согласных) так и не знала толком, чем занимается ее Геничка, и уцелела она чудом, Колкин прятал у нее дома отрезы, но накануне ареста сплавил их подвернувшемуся спекулянту. (Судили подруг по другому делу, своей «химией» они покрывали чужую растрату.) Злая и пылкая Дуся уверяла, что Геничка когда-нибудь продаст Галю — проиграет ее в карты, уступит другому или наведет на нее милицию.
Так и произошло, Галю взяла милиция, шкафчик ее перетрясли, но так и не нашли того, что ночью обнаружил в раздевалке Алеша: под газетой, застилавшей полочку шкафа, лежала фотография Колкина и Гали.
Он разрезал ее пополам, Галю сжег, Колкина показал дяде Паше. Два пальца зажали краешек фотографии, дядя Паша примерил Колкина к бытовым ситуациям текущего десятилетия. Уверенно произнес: «Ну, этот никогда не станет пить вторым…» И Алеша признал его правоту. Личности алкашей начинали проявляться уже у магазина, и не самый толковый брал на себя бремя лидерства. Бывали случаи, когда к прилавку рвался тот, у кого не хватало двадцати — тридцати копеек, он их и отрабатывал, продираясь к бутылке сквозь очередь. Самым ответственным был разлив, процесс деления поллитровки на три равные доли, в лидеры подчас рвались хитрецы, так умело разливавшие, что всегда проглатывали полторы дозы, и лишенцы могли сетовать на невезуху, на нестандартный стакан. Вариантов лидерства — тьма, социальные роли и маски менялись в разных комплектах пьющих, но вторыми почти обязательно пили малодушные люди, и уж Колкин никогда не был таким.