Выбрать главу

– Да, я считаю. Врачей и музыкантов заберут, болезни надо лечить, а музыка поднимает дух, это только дуракам неизвестно. А какую работу здесь найти агроному? И где те заводы, которым понадобились инженеры? Большинству еще месяцы вкалывать на общих. И для многих это – катастрофа!..

– Вы тоже считаете, что мы не справимся с нормой? Он посмотрел на меня с печалью.

– Даже от вас не ожидал таких наивных вопросов! В ближайшие дни мы будем снимать на площадке дерн. Общесоюзная норма на рабочего – семь кубометров дерна в смену. Вы представляете себе, что такое семь кубометров? Я строил железные дороги в средней России. Здоровые парни, профессионалы, в прекрасные погоды сгоняли с себя по три пота, пока добирались до семи кубометров. А здесь вечная мерзлота, здесь гнилая полярная осень, здесь пожилые люди, только вышедшие из тюрьмы, люди, никогда не бравшие в руки лопаты… Их от свежего воздуха шатает, а нужно выдать семь кубометров! А не выдашь – шестьсот граммов хлеба, пустая баланда, дистрофия… Вы человек молодой, вам что, но многих, которые сейчас ликуют, через месяц понесут ногами вперед – вот чего я боюсь!.

Он посмотрел на меня и понял, что переборщил. Он шутливо потряс меня за плечо и закончил:

– Однако не отчаивайтесь! Человек не свинья, он все вынесет. Схватка с нормами закончится нашей победой!

Он не ожидал, что я поверю в его бодрые уверения после горьких откровений. Он говорил о победе над нормами потому, что так надо было говорить. На воле давно позабыли, что значит высказывать собственное мнение, да, вероятно, его уже и не существовало у большинства – и люди мыслили всегда одними и теми же, раз и навсегда изреченными формулами, даже страшно было подумать, что можно подумать иначе! Я вспомнил, как философствовал пожилой сосед в камере Пугачевской башни в Бутырках: в самой материалистической стране мира победил отвратительный идеализм – нами командуют не дела, а слова, словечки, формулировочки, политические клейма… Лишь в заключении возможна своеобразная свобода мысли – но втихомолку, меж близких. Потапов знал меня недели три, он просто не доверяет мне – так я думал весь день. В конце его я понял, что ошибся.

Это был первый хороший день за две недели нашего пребывания в Норильске. Нежаркое солнце низвергалось на землю, тундра пылала как подожженная. Она была кроваво-красная, просто удивительно, до чего неистовый красный цвет забивал все остальные: мы мяли ногами красную траву, вырывали с корнями карликовые красные березы, в стороне громоздились горы, устланные красными мхами, а в ледяной воде озер отражались красные тучки, поднимавшиеся с востока. Я резал лопатой дерн и наваливал его на тачку, и все посматривал на эти странные тучки. Меня охватывало смятение, почти восторг. Я раньше и вообразить не мог, что существуют такие края, где летом в солнечный полдень облака окрашены в закатные цвета. Воистину здесь открывалась страна чудес! В увлечении этим праздничным миром я как-то забыл о нависшей надо мной норме.

Меня пробудил к действительности Анучин.

– Сергей Александрович, – сказал он, – боюсь, мы и кубометра не наворочаем.

Он подошел ко мне, измученный, и присел на камешек. В двадцати метрах от нас осторожно, чтобы не запачкать дорогого пальто, трудился Альшиц. Наполнив тачку всего на треть, он покатил ее к отвалу. Там сидел учетчик с листком бумаги на фанерной дощечке. Учетчик спрашивал подъезжающего, какая по счету у него тачка, и делал отметку против его фамилии.

Анучин продолжал, вздыхая:

– Участок удивительно неудачный – дерн тонкий, очищаешь большую площадь, а класть нечего! Выше дерн мощнее, я проверял – толщина полметра, если не больше. Там за то же время можно раза в три больше нагрузить тачек. Потапов приказал – очищать пониже.

– Здесь не выполним нормы.

– Мы заряжаем туфту. Учетчик записывает с наших слов. Я всегда любил четные цифры. После четвертой у меня шестая, потом восьмая, потом десятая… Вы понимаете? Альшиц, наоборот, специализируется на нечетных.

Я подошел к Альшицу. Он отдыхал с пожилым химиком Алексеевским и Хандомировым – беседовали о миссии Риббентропа в Москве! Альшиц подтверил, что удваивает фактическую выработку, то же самое делали Алексеевский с Хандомировым. Хандомиров считал, что провала не избежать.

– Я все прикинул в карандаше, – сказал он, вытаскивая блокнот. – Сейчас мы идем на уровне пятнадцати процентов нормы. Заряжаем сто процентов туфты, ну, максимально возможную технически – сто пятьдесят. Все равно меньше пятидесяти процентов. Штрафной паек обеспечен.

– Скорей бы вверх! – проговорил старик Алексеевский, с тоской вглядываясь в край площадки. – Там дерн потолще.

С этой минуты я очищал от дерна площадку вверх, к вожделенному толстому покрову. И, поняв наконец, что такое туфта и как ее заряжают, я поспешил взять реванш за длительное отставание в этой области. Я хладнокровно зарядил неслыханную туфту. Я вез на отвал четвертую тачку, но крикнул учетчику: «восьмая». Глазам своим он не верил давно, понимая, чего стоят наши цифры, но тут не поверил и ушам.

– Ты в своем уме? У тебя же четыре!

– Были! Хорошие люди не спят на работе, а ходят от трапа к трапу. Я сваливал вон там, за твоей спиной.

На отвал вело штук шесть деревянных дорожек, а учетчику вездесущность хоть и полагалась по штатному расписанию, но не была отпущена в натуре. Он мог спорить сколько угодно, но ничего не был способен доказать. Он заворчал и произвел нужную запись.

Я возвращался на свой участок посмеиваясь. Я твердил про себя чудесные дантовские кантоны в пушкинском переводе, приспособленные мною для нужд сегодняшнего дня:

Тут грешник жареный протяжно возопил:

«О, если б я теперь тонул в холодной лете!

О, если б зимний дождь мне кожу остудил!

Сто на сто я туфчу – процент неимоверный!»

Когда ко мне опять подошел Прохоров, чтобы отдохнуть в компании, я оглушил его адскими строчками. Он недоверчиво посмотрел на меня.

– Ты серьезно? Разве и при Пушкине знали туфту? Я рассмеялся.

– Нет, конечно. У Пушкина «терплю», а не «туфчу». Туфта – порождение современных обществ.

Однообразное очковтирательство Альшица меня не устраивало. От унылого ряда одних четных или нечетных цифр могло затошнить и теленка. Я обращался с туфтою как подлинный ее знаток. Я туфтил с увлечением и выдумкой. Я рассыпал и запутывал цифры, вязал ими, как ниткой, расставлял, как завитушки в орнаменте, то медленно полз в гору, то бешено взмывал ввысь. В азарте разнообразия я даже низвергнулся под уклон.

– Постой! Постой! – закричал изумленный учетчик. – У тебя недавно было семнадцать тачек, а сейчас ты говоришь: пятнадцатая!

– Теперь ты сам убедился, насколько я честен, – сказал я величественно. – Мне чужого не надо. Но я оговорился, пиши двадцатая.

Он покачал головой и написал: восемнадцатая. Фейерверк моих производственных достижений его ошеломлял. Он стал присматриваться ко мне внимательней, чем ко всей остальной бригаде. Еще час назад меня бы это огорчило. Я поиздевался над его запоздалым критическим усердием – я наконец добрался до толстого дерна. Лопата здесь уходила в землю с ободком. Сгоряча я не заметил, как много труднее стало резать этот высокий земляной слой.

Мои соседи тоже приползли к желанной линии. Во время очередного перекура мы сошлись в кружок.

– Станет легче, – устало порадовался Алексеевский.

– Ровно на столько, на сколько тридцать процентов нормы легче пятнадцати, – уточнил Хандомиров. – У меня все записано – поинтересуйтесь.

Никто не проявил любопытства. Мы знали, что Хандомиров в расчетах не ошибается. Восторг оттого, что удалось блестяще освоить туфту, погас во мне. Каждая моя косточка ныла от усталости. Я с печалью смотрел на Алексеевского и Альшица. Я знал, что им еще хуже.

В этот момент в нашу работу властно вмешался Потапов. Если раньше он гнал нас вверх, к «большому дерну», то теперь внезапно затормозил порыв к краю площадки. Он приказал возвращаться вниз, на тощие земляные покровы, к скалам, еле прикрытым мхом.

– Черт знает что! – сказал он непререкаемо. – Выбираете работешку повыгоднее? Будьте любезны очищать площадку по плану!