— Это точно.
Марина опустилась на Вику, провела руками по расслабившимся бедрам любовницы, погладила колени:
— Но ты на этот счет не беспокойся, киса. Тебе ведь все равно не жевать.
Вика улыбнулась в темноте и, недолго поискав, нашла губами в нависших над лицом гениталиях набухший влажный клитор Марины.
Ключи запутались в скомканном носовом платке.
Людмила Ивановна вытянула их за потертый плетеный ремешок, отперла нижний замок, потом верхний.
Вошла. Положила сумочку на высокую тумбочку в прихожей, покосилась на себя в зеркало. Подкрашенная челка растрепалась, цветастый шарф слишком сильно выглядывал из-за воротника пальто.
Разделась, скинула туфли и босиком прошла на кухню.
Пластмассовый приемник трансляции оказался привернутым не до конца, комариный голосок диктора передавал последние новости.
Людмила Ивановна повернула ручку. Голос окреп, заполнил кухню.
Сваренный утром суп стоял на плите. Кран по-прежнему тек, вода проложила по эмали ржавую дорожку.
Людмила Ивановна открыла холодильник, достала масло, кусок колбасы и яйцо.
Диктор кончил перечень международных событий и более спокойным голосом заговорил о спорте. Людмила Ивановна зажгла две горелки, поставила суп и пустую сковородку, на которую бросила масло.
За окном послышалось хлопанье крыльев. Голубь сел на подоконник, посмотрел на Людмилу Ивановну. Она улыбнулась голубю и пошла и комнату. Телефон стоял на диване. Гвоздики в зеленой вазе были все так же свежи. Людмила Ивановна набрала номер, поправила волосы:
— Привет… Почему так быстро? Аааа… И успел? Молодец. А я только что. Ага. Приплелась. А у нас собрание было. Какое, какое… профсоюзное. Вот, вот. Правда? Ну, ты гигант. Тебе? А ты? Правда? Ну, слушай! Просто гений! Супермен. Да. Ага. Да, после, конечно… Да… Да… Гвоздики твои целы до сих пор. Смотрят на меня. Стоят, как миленькие. И такие красивые. Ну… конечно, конечно… Не хвались. Это грузин надо благодарить, не тебя. Как за что? За то, что вырастили, срезали, привезли. Продали. Да. Да, именно. Нэ сажал, нэ пахал, только кушат любишь. Вот, вот. Не-а. Подумаю. Нет, ну его. Чего смотреть, Саша, милый. Любовь на фоне производства меня не волнует. Я ей на работе сыта. Ага. Можешь понимать в прямом. Да! Именно! Куй железо, пока горячо. Да, не отходя от кассы. В кассе? Ну, ты хулиган. Ну, слушай… прекрати… Сашка! Хам ты форменный… в кассе! О, боже! Там у нас такая секс-бомба сидит! Микулина Антонина Павловна. Мечта папуаса. Семь на восемь. Да. Да. Не-а не пойду. Устала я, Сашенька. Годы не те, чтоб прыгать. Ага. А я не прибедняюсь. Что? А где они? Да? И когда? Завтра? Чудесно. Сегодня? Ну, давай, если хочешь. Ну… если будешь вести себя хорошо. Может, пушу. Да! А может, выгоню. Ты хулиганишь последнее время. Кусаешься. У меня синяк до сих пор, между прочим. Да, да. А я не пью, Саша. С тех самых. Ага. Ну, если очень попросишь. Да. Ладно. Может, отопру. Не-а. Шаром покати… Ой! У меня же масло там? Горит! Сашка! Целую! Давай! Бегу!
Людмила Ивановна бросила трубку, побежала на кухню. Масло отчаянно кипело, подгорая по краям сковороды. Суп тоже кипел. Людмила Ивановна выключила суп, покрошила колбасу, разбила яйцо, которое почти тут же свернулось.
Вместо диктора пел Лев Лещенко.
— Погоду опять прослушала… — она налила супу в тарелку, осторожно донесла, поставила на стол. Сковородку на керамическом кружке поставила рядом. Достала из буфета хлеб, отрезала. Села, зачерпнула суп, тряхнула головой:
— Господи… а норма-то… ексель-моксель…
Побежала в коридор, достала из сумочки норму, на кухне разорвала целлофановый пакетик, вытряхнула светло-коричневое содержимое на тарелку. Суп дымился рядом. Яичница остывала, пузырьки масла сновали медленней. Людмила Ивановна отделила ложкой кусочек нормы, отправила в рот и тут же заела супом. Прожевала хлебца. Потом отделила кусок побольше, положила на яйцо и перемешала с желтком.
— А посолить забыла, рохля… как всегда…
Встала, достала соль в деревянной плошке. Посолила яичницу. Суп был слишком горячий. Людмила Ивановна положила в него оставшуюся норму, отодвинула тарелку и принялась за яичницу.
Колбаса хорошо прожарилась, похрустывала на зубах.
Лещенко весело пел о лесорубах. Голубь все еще сидел на подоконнике, пугливо косился сквозь стекло.
Разделавшись с яичницей, Людмила Ивановна стала хлебать остывший суп. Светло-коричневая масса нормы разбухла, податливо развалилась на комки. Суп был грибной.
— Иван Трофимыч! — оглядываясь на вход, ученики сгрудились возле Самотеева, — Барвицкий идет!
Иван Трофимович удивленно рассмеялся:
— Быть не может! Да вы что? Он же восемь лет со мною не здоровается.
— Идет, идет! Я в раздевалке видел.
— И я.
— С женой?
— Один, Иван Трофимыч.
— Не верится что-то… разыгрываете, небось?
— Да что вы! Вон, смотрите!
Барвицкий вошел, с порога прищурился на развешанные картины. Переложив гвоздики в левую руку, достал удостоверение, показал седоволосой старушке-билетерше.
Иван Трофимович покачал головой:
— Чудны дела твои, господи…
Улыбаясь, Барвицкий осмотрел три висящие рядом с входом картины, обошел группу столпившихся возле «Дороги жизни» и, ища глазами, двинулся к Самотееву.
Иван Трофимыч шагнул из толпы учеников навстречу.
Барвицкий был в элегантном сером костюме, остренькая седенькая бородка упиралась в бежевую водолазку, очки радостно поблескивали.
Переговаривающиеся ученики смолкли, повернулись.
Барвицкий подошел к Самотееву:
— Поздравляю, Ваня.
— Спасибо, Феликс.
— Все — потрясающе. Просто глаза открыл мне.
— Да что ты, что ты… так, работа, как работа…
— Нет, Ваня. Это не просто так. Потрясающее искусство… И вот, пусть оно будет так же вечно и живо, как эти цветы… также свежо…
Он протянул гвоздики:
— Спасибо, Феликс, спасибо…
Часто заморгавший Самотеев взял цветы и побледнел, замерев над ними. Гвоздики были пластмассовые.
Барвицкий усмехнулся:
— Козьма Прутков сказал, — если хочешь быть гением — будь им. Будьте гением, Иван Трофимович. Ваши картины в Лувр просятся. В галерею Тейт. В Прадо! Экий матерый человечище! Посмотрите на него, как он скромен и возвышен!
Дрожащие пальцы Самотеева мяли пластиковые стебли:
— Негодяй… гадина…
Он шагнул в Барвицкому, но тот боком заспешил к двери:
— Малюй дальше, лакировщик! Бабу с веслом еще не написал? Пионера с горном? Трудись!
Самотеев шел на него:
— Сволочь…
Барвицкий лавировал между онемевшими посетителями:
— Золотые рамки не заказал еще?
Самотеев кинул в него гвоздики.
Со слабым треском они попадали на пол.
— Он мне еще в Суриковском завидовать начал, — со вздохом проговорил Иван Трофимыч, разрезая норму вдоль, — хотя он был намного талантливей. Особенно в рисунке. На третьем курсе мы в Ялту на практику поехали, море писали. Ну и три моих этюда в пример поставили. А раньше только он в фаворе был. Ну и началось…
Самотеев посыпал обе половинки зеленью, сложил и стал есть.
Горохов и Старостин сидели напротив.
— А потом в Союз меня раньше приняли. И первая персональная тоже у меня раньше, чем у него была. Он там был, придрался к пустяку и наговорил гадостей, как сегодня. Патологически завистливый человек. И, по-моему, не совсем нормальный уже. На творчестве это быстро сказалось. Пишет ужасно. Он хотел тоже Горького написать, как и я. Но что из этого вышло — вы видели, наверно.
Горохов кивнул.
— И сейчас… гвоздики эти, — Самотеев грустно улыбнулся. — А я тоже хорош… расстроился, орал что-то. Надо было просто посмеяться. А вышло, что он надо мной посмеялся…
— Да что вы, Иван Трофимыч, это он над собой посмеялся. Лицо свое показал. У него и учеников не осталось.
— Да я слышал.
— Крылов ушел, Дроздецкий тоже. Рая Гликман ушла…
Самотеев кивнул:
— Ну и поделом ему. Сам виноват.
— Сам.
— Сам, конечно.
Самотеев отправил последний кусочек в рот и вытер слегка запачканные руки салфеткой.
— Теть Кать, а вы? — Георгий остановил у рта вилку с насаженным опенком.
— Кушай, кушай, я после — улыбнулась Екатерина Борисовна.