Тищенко как лунатик поплёлся по дороге — оступаясь, разбрызгивая грязь, с трудом выдирая сапоги из коричневой жижи.
Секретарь перепрыгнул лужу и зашагал сбоку — по серой прошлогодней траве.
В пылающей мастерской глухо взорвалась бочка и защёлкал шифер.
Мокин догнал их на спуске в узкий и длинный лог, по склонам сплошь заросший ивняком и орешником. Ломая сапожищами бурьян, он бросился вниз, закричал Кедрину:
— Михалыч!
Секретарь с председателем остановились. Мокин подбежал — запыхавшийся, красный, с тем же ящиком-макетом под мышкой. От него пахло керосином.
— Михалыч! Во дела, — забормотал он, то и дело поправляя ползущую на лоб фуражку, — проверил я, проверил!
— Ну и что? — Кедрин вынул руки из карманов.
— Да умора, бля! — зло засмеялся Мокин, сверкнув рысьими глазами на Тищенко, — такой порядок — курам на смех! Подхожу к амбару, а он — раскрыт! Возится там какая-то бабища и старик столетний. Я к ним. Вы, говорю, кто такие? Она мне отвечает — я, дескать, кладовщица, а это — сторож. Ну я чин-чинарем спрашиваю их, а что вы делаете, сторож и кладовщица? Да, говорят, зерно смотрим. К посевной. Дескать, где подгнило, где отсырело. Скоро, мол, сортировать начнем. И — снова к мешкам. Шуруют по ним, развязывают, смотрят. Я огляделся — вокруг грязь страшенная, гниль, говно крысиное — не передохнуть. А в углу, значит, стоит канистра и лампа керосиновая. Я снова к бабе. А это, говорю, что? Керосин, говорит, здесь электричества нет, должно быть, крысы провод перегрызли, так вот, говорит, приходится лампой пробавляться.
Кедрин помрачнел, по смуглым, поджавшимся щекам его вновь заходили желваки.
— Ну вот, тогда я ящик положил тах-то вот и тихохонько, — Мокин аккуратно опустил ящик на землю и крадучись двинулся мимо секретаря, — тихохонько к мешкам подхожу к развязанным и толк их, толк, толк! — Он стал пинать сапогом воздух. — Ну и повалились они, и зерно-то посыпалось. Но скажу тебе прямо, — Мокин набычился, надвигаясь на секретаря, — говенное зерно, гоооовённое! Серое, понимаешь, — он откинул руку, брезгливо зашевелил короткими пальцами, — мокрое, пахнет, понимаешь, какой-то блевотиной.
Кедрин повернулся к Тищенко. Председатель стоял ни жив ни мёртв, бледный как смерть, с отвалившимся, мелко дрожащим подбородком.
— Так вот, — продолжал Мокин, — как зерно посыпалось, эти двое шасть ко мне! Ах ты, говорят, сучье вымя, ты, кричат, грабитель, насильник. Мы тебя сдадим куда надо, народ судить будет. Особенно старик разошёлся: бородой трясёт, ногами топает. Да и баба тоже. Ну я молчал, молчал, да кааак старику справа — тресь! Он через мешки кубарем. Баба охнула да к двери. Я её, шкодницу, за юбку — хвать. Она — визжать. Платок соскочил, я её за седые патлы да как об стену-то башкой — бац! Аж брёвна загудели. Повалилась она, хрипит. Старик тоже в зерне стонет. Тут я им лекцию и прочёл.
Кедрин понимающе закивал головой.
— О технике безопасности, и об охране труда, и о международном положении. Только вижу, не действует на их самосознанье ничего — стонут да хрипят по-прежнему как свиньи голодные! Ну, Михалыч, ты меня знаешь, я человек терпеливый, но извини меня, — Мокин насупился, обиженно тряхнул головой, — когда в душу насрут — здесь и камень заговорит!
Кедрин снова кивнул.
— Ах, кричу, дармоеды вы, сволочи! Не хотите уму-разуму учиться? Ну тогда я вам на практике покажу, что по вашей халатности случиться может. Схватил канистру с керосином и на зерно плесь! плесь! Спички вынул и поджёг. А сам — вон. Вот и сказ весь. — Мокин сглотнул и, переведя дух, тихо спросил: — Дай закурить, что ли…
Кедрин вытащил папиросы. Они закурили. Секретарь, выпуская дым, посмотрел вверх. По бледному голубому небу ползли жиденькие облака. Воздух был тёплым, пах сырой землёй и гарью. Слабый ветер шевелил голые ветки кустов.
Секретарь сплюнул, тронул Мокина за плечо:
— Ты на плане отметил?
— А как же! — встрепенулся тот. — Прямо как выскочил сразу и выдрал.
Он протянул Кедрину ящик. На месте амбара было пусто — лишь остался светлый прямоугольник со следами вырванных с корнем стен.
— Полюбуйся, подлец, на свою работу! — крикнул секретарь.
Мокин повернулся к Тищенко и медленно поднял ящик над головой. Солнце сверкнуло в полоске стеклянной речки. Тищенко закрыл глаза и попятился.
— Что, стыд берёт? — Кедрин бросил в траву искусанный окурок, тронул за плечо оцепеневшего Мокина. — Ладно, пошли, Петь…
Тот сразу обмяк, бессильно опустил ящик, заскрипел кожей:
— За этой гнидой? На ферму?