Теперь шагать по крыше, быть выше всех, ощущать себя под самыми звездами было вовсе не приятно. Без Лили и Ивонн эйфория освобождения рассеялась, теперь я чувствовала себя мишенью, предельно открытое пространство пугало меня. Я поежилась, сейчас каждый звук заставлял меня пригибаться к земле, и все очарование ночи истаяло без следа. Настоящего, парализующего страха, однако, не было. Я словно отделилась от своего тела, и это придало мне некоторое спокойствие, явно не самого здорового происхождения. В тот момент, когда я увидела вход на чердак, слух мой пронзил треск гравия под колесами машины. Я упала, прижалась к полу так близко, как только могла, и это тоже произошло словно бы нечто само собой разумеющееся. Тело мое приняло правила игры быстрее меня.
Я увидела машину, черную, блестящую, дорогую. Респектабельный автомобиль для человека с деньгами и положением, и был он там не один. Они скопились во дворе, словно какие-то мерзкие жуки с блестящими, хитиновыми спинками. Я была уверена, что на всех этих машинах гвардейские номера. Дело было не столько в ореоле, который нарисовал вокруг Дома Жестокости Рейнхард, сколько в невероятной дороговизне этих машин, почти никто другой не смог бы себе их позволить. Я лежала неподвижно, наблюдая, как заходит внутрь один из солдат. Водитель его присоединился к небольшой группе мужчин в стороне. Они курили и смеялись, летняя ночь позволяла им без особенного недовольства относиться к тому, что внутрь их не пускают.
В Дом Жестокости было позволено входить лишь избранным.
Я была уверена, что перед нашим (я уже называла его нашим?) Домом Милосердия такого аншлага не наблюдалось, а сейчас все чистые, одетые в белое девочки, и вовсе видели свои, иногда тяжелые от нейролептиков, сны.
Рейнхард сказал, что Дом Жестокости — это столовая. Машины, эти жуки-падальщики, тыкались мордами в здание, так что это выглядело почти забавно, и в то же время картина была переполнена жутковатой жадностью. Наделив неживые предметы смысловой нагрузкой и дождавшись, пока солдат скроется в здании, я поползла ко входу на чердак. Теперь то, что я еще две минуты назад расхаживала по крыше казалось мне непозволительной роскошью, и я чувствовала, как забилось от запоздалого ужаса сердце.
Мне повезло снова — замок оказался кодовым, он запиликал и отозвался зеленым цветом, когда я приложила пропуск. Я вздрогнула, представив, как этот звук отразится на моей судьбе, однако волновалась я зря. Как только я проникла на чердак, оказавшись в пыльной духоте, я услышала, что внизу грохочет музыка. Это было смешение самых разных стилей и ритмов, словно бы каждый присутствовавший задавал какие-то свои правила. Взрывающий легкие рев саксофона, пляска пальцев по клавишам фортепьяно, стучащие вместе с сердцем барабаны мешали друг с другом совершенно непохожие мелодии. Этот хаос испугал меня, в нем было что-то от безумия. Я вдруг малодушно решила остаться здесь. На чердак, судя по всему, мало кто заходил. Нетронутые клубы пыли путешествовали по полу от сквозняка, идущего снаружи, я с трудом различала их, зато они щекотали мне ноги. Не было никаких вещей, ничего, что можно было использовать в качестве оружия — только откуда-то взялись связки газет, в темноте выглядевшие довольно грозными стражами, но оказавшиеся легким, безвредным мусором. Стоило мне немного пройти, и я наткнулась на паутину, это окончательно уверило меня в том, что здесь я в безопасности (если исключать пауков, некоторые из которых кусались очень больно).
Музыка казалась мне нестерпимо атональной, воздействующей на какие-то глубокие и прежде неизвестные части меня, вызывающей обморочный страх. Быть может, я просто перекинула на этот поток звуков все накопившееся напряжение. Я вздохнула, а потом с размаху залепила себе пощечину.
— Крепись, Эрика, ты пришла сюда не для того, чтобы умереть в одиночестве на чердаке.
Ты хочешь достать Роми.
И сделать это нужно быстро, потому что если Дом Жестокости, как сказал Рейнхард, это нечто вроде столовой, то какой из этого рождается вывод?
Их едят.
Халат болезненно жал мне в груди, но я не решалась расстегнуть ни одной пуговицы. Наверняка, я выглядела кем-то вроде медсестрички из порнофильма. Но это лучшая маскировка, чем никакой вовсе. Я прошла к двери, взялась за ручку и поняла, что дверь открыта. Отчасти я даже надеялась наткнуться на замок, который нужно открывать с помощью ключа, лечь на пол и полежать в отчаянии и уверенности, что я ничего не могу сделать.
Но правда заключалась в том, что я могла. И я открыла дверь, и я выскользнула на лестницу, ведущую вниз, и никто не заметил меня, потому что в этом месте было много, много людей. И оно ничем не напоминало Дом Милосердия.
Все было красным, бархатным и атласным, как я и ожидала — подобным женскому лону или внутренностям моллюска. Я спускалась вниз, в холл с удобными диванчиками, баром и потолком, обтянутым бордовой тканью, и я видела все больше людей. Большинство были женщинами, встречались и мужчины, а так же мужчины переодетые в женщин и женщины, переодетые в мужчин. Живые человеческие существа на любой вкус. Холл был большой, но если кто-то из них сидел в одиночестве, то не долго. В Доме Жестокости тоже не было охраны, по крайней мере на этом этаже я ее не увидела. Наверное, охранники приходили по утрам. Кому они вообще нужны, когда здание полно идеальных солдат, не чувствующих боли.
Я видела их везде — кожаные плащи и черные пиджаки, начищенные сапоги и даже в алом оглушительно красные нашивки. Их видимая единообразность, то, как мало они отличались от роя насекомых, все скрадывало мое внимание, обращало его к броским людям рядом с солдатами гвардии.
Они были одеты очень по-разному: я видела девушек, на которых не было ничего, кроме ошейников, и тех, кого нарядили, словно благородных дам — каждая пуговичка застегнута, видела тех, чья кожа искрилась от блесток, и сияние было всем, что на них надето, видела и других, одетых в перья, цепи или кожу. Все это были люди, живые люди, представленные как объекты. Образы на все случаи жизни: садомазохистки, танцовщицы бурлеска, медсестры, школьницы, полицейские — весь порнографический антураж, панорама человеческой похоти.
Ничего такого, что не производила человеческая фантазия — чисто выбритые в интимных местах, накрашенные женщины, и рядом обритые налысо, тощие, дистрофичные, похожие на инопланетянок. Исторические прически и длинные ногти, замысловатые татуировки и золотые украшения — любые аксессуары на человеке, который имеет меньше ценности, чем они. Их всегда можно надеть на кого-нибудь другого. Всюду были плетки и наручники, фаллоимитаторы, разбросанные тут и там, как игрушки в детском саду. Все эти люди казались нормальными, я провела много времени в проекте "Зигфрид" и умела отличать патологию в движениях, взгляде. По крайней мере, самые серьезные ее проявления.
Но в сущности не было никакой разницы нормальны были эти люди или больны, потому что ни одно человеческое существо никогда не заслуживало подобного обращения. Они все были изувечены. Некоторые — очень сильно, у них не хватало пальцев, кистей рук, ног. Большинство было покрыто затейливыми сетками шрамов. По ним, казалось, можно было определять длительность их пребывания здесь, как по срезам деревьев. Я видела женщину, покрытую шрамами почти полностью. Она сидела на диване, голова ее была запрокинута, руки иногда скользили по тощим коленкам. Она явно была под действием каких-то наркотиков. Более того, я бы не поверила, что кто-либо, хоть кто-нибудь на свете, может вставать с постели, не заглушая такую боль.
Вся ее кожа словно состояла из рубцовой ткани, так что лицо было почти неразличимо. Она все еще была здесь, наверное, потому что кому-то это нравилось. Кому-то нравилось оставлять частицу себя на этом теле, которое прежде принадлежало многим другим снова и снова. Школьная, мальчишеская забава, как разрисовывать парту.