На всех остальных шрамов тоже было много, хотя они представляли собой не такое чудовищное зрелище. Однако и их черты сотрутся до полной неразличимости. В конце пути все они превратятся в ничто.
Я не знала, что и думать. Я замерла на последней ступеньке в ужасе, а совсем рядом на фортепьяно играла какая-то девушка, бледная, милая, с двумя шрамами на лопатках, словно бы следами отрезанных крыльев.
Может быть, она надеялась, что если будет играть, ее не уведут отсюда. Я увидела коридор — длинный и красный, с точки зрения планировки похожий на тот, что был в Доме Милосердия. Солдаты уводили людей в комнаты, впрочем выбирали они не сразу, видимо и помещения обладали некоторым разнообразием. Их было так много.
И это всего лишь один этаж.
Я подумала: а если бы я знала о Доме Жестокости прежде? Думала бы я о нем, как о неизбежном зле вроде Дома Милосердия, в котором больных женщин заставляют вынашивать детей?
Я ведь вовсе не думала о Доме Милосердия, пока не попала туда. Я знала и не думала. Ответ пришел ко мне почти сразу. Я смогла бы отстраниться от этого, я смогла бы не вспоминать каждый день об искалеченных людях, об ожогах и шрамах, о месте, где жизнь не стоит ничего.
Мы все смогли бы. Любое насилие теоретически реально нормализовать, и это уже произошло с Домом Милосердия, произойдет и с Домом Жестокости. Уже сейчас это не был сверхсекретный объект.
Утопия для садистов, которые стали потребителями. Даже самую чудовищную индустрию, расчеловечивающую бойню, можно было превратить в рынок. Звуки фортепьяно резко стихли, их сменил визг, один единственный в хоре, с аккомпанементом из смеха, ругательств и плача. Я увидела, как один из солдат схватил девушку за волосы, вытащил из-за фортепьяно. Рука в черной перчатке, сомкнувшаяся на ее светлых волосах, казалась мне символом всей этой жестокости. Он притянул ее к себе, потрогал, словно товар на рынке: грудь, бедра и между ног, нет ничего важного в том, что чувствует этот человек, если ты пришел за вещью.
На лице девушки я видела страдание, и оно возбудило меня. Я с ужасом поняла, что и для меня эти люди — объекты, чьи ужас, беспомощность и боль могут возбуждать меня.
Сознание угнетенных колонизировано угнетателями.
Страх побуждал меня идентифицировать себя с теми, кто мучил и насиловал. По крайней мере, я надеялась, что это страх. И в то же время представив себя на месте этой девушки, я испытала первобытный ужас. Он и подтолкнул меня к первому шагу и ко всем последующим. Я прошла через холл, пахнущий духами и потом, поискала глазами Роми. На этом этаже ее не было, либо же ее увели в комнату, но вряд ли я могла заглядывать за каждую дверь. Сначала нужно было посмотреть на всех этажах. Страдание людей, уходящее вглубь этого здания, как нарыв. Метастазы, фистулы, гнойники — все эти физиологические, тошнотворные сравнения вертелись у меня в голове одно за одним.
И я вдруг вспомнила, что всем нам говорили, когда был начат проект «Зигфрид». Когда солдат стало много, нам обещали, что больше не будет организованной преступности, не будет коррупции, что эти сверхлюди, во всем лучшие, защитят нас от всего.
Они должны были помочь нам, должны были дать нам безопасность, но вместо этого они превращали нас в ничто, безо всяких метафор, без красивых выражений, мы все стали обслуживающим персоналом для тех, кто имеет власть.
Мы отдаем им лучшие товары, мы рожаем их детей, мы даже их самих производим, а потом мы сами становимся тем, что они могут купить. Они уходят из Дома Милосердия и приходят в Дом Жестокости.
Сам воздух здесь был насыщен страхом, его резким запахом и характерным напряжением пространства. Я прошла через холл к лестнице, делая вид, что это обычное дело. Да никто и не обращал на меня внимания. Солдаты были заняты выбором. Они казались необычайно расторможенными, многие скалились совсем как животные.
Я приложила пропуск к замку на двери и вышла на лестницу. Здесь было пусто. Я привалилась к стене и тяжело задышала, а затем посмотрела на пропуск в своей руке. Я должна была найти ее. Теперь у меня не было никакого морального выбора. Моя подруга была в чудовищной опасности, и сейчас ей было еще хуже, чем я представляла.
Следующий этаж оказался таким же, как предыдущий. Ничто не менялось — единообразие подчиняет. Тот же красный холл — сплошь музыкальный хаос и секс-игрушки, тот же длинный коридор, отчаявшиеся, испуганные люди и голодные солдаты. Плоть, плоть, плоть — возбужденная и израненная, она была всюду.
Я поняла, отчего никто не обращал на меня внимания. На следующем этаже я увидела двух кальфакторш, они вели под руки женщину, чье лицо было покрыто кровью, она была сильно избита, но еще сильнее напугана. Она бессловесно выла, пока ее уводили все дальше, а солдат за ней стоял, сцепив руки за спиной. Люди обходили его, словно река огибавшая камень. Он был пугающе неподвижным, а потом вдруг помахал ей. А может быть, мне, ведь девушка-то этого не видела.
А может еще кому-то. Хоть бы еще кому-то.
Я никогда не видела ничего хуже улыбки на его лице. Я как можно быстрее приложила пропуск к двери, снова вышла на лестничную клетку. Я просто очередная кальфакторша, занятая своими делами, ничего больше. Если убедить себя в чем-то, получится сыграть это гораздо лучше. Меня трясло. Я смотрела вниз, на лестницу, и думала, что у меня впереди еще много красных холлов, где на диванах сидят разодетые, обреченные люди.
Больше ничего, ни для кого не значившие. Как я боялась оказаться на их месте, и каким чудовищно возбуждающим все это было. Я ненавидела себя за это чувство, не покидавшее меня даже тогда, когда я думала о Роми.
Но благодаря нему я готова была умереть, но не отступиться от своей цели, так что, наверное, стоило поблагодарить этот невротический кнут для моей слабой воли.
Снова и снова, этаж за этажом, я проходила через неведомые мне прежде страдания. Я подумала, что в таком контексте название "Дом Милосердия" имеет смысл. Там жили женщины, которых не били, не резали и не жгли. Они носили детей чудовищ, которые делали все это здесь. Солдаты вели себя очень по-разному, индивидуальность в них проявлялась, пожалуй, как никогда ярко. Кто-то был подчеркнуто галантен, кто-то не скрывал своей дикости, одни были разозлены, другие забавлялись.
Все они обладали чудовищным свойством — их власть, даже власть их липких взглядов, подавляла. Моя голова кружилась от всего, что видели мои глаза. Невыразимая жестокость, припорошенная блестками до полной фантасмагоричности казалась мне совершенной в своей абсурдности. Я не видела, что они делали с людьми за закрытыми дверями, я видела только результаты.
Я нашла Роми на третьем этаже. По крайней мере, мне так казалось. Я уже потеряла счет всему: времени, пространству, человеческому страданию. Все стало бесконечным, а в бесконечности, как известно, уже не различима кривизна линии. Это ощущение потери ориентации смягчило смятение, в котором я пребывала.
Мне могло быть легче, а вот людям здесь — нет, никогда. Единственный способ — диссоциация с телом, а это все равно, что смерть. Становишься призраком при жизни.
Прежде, чем увидеть Роми на одном из диванов, я заметила Маркуса. Она расхаживал по барной стойке перед привязанными к стульям женщинами и мужчинами, их было пятеро. Сапоги Маркуса блестели не хуже бутылок за ним. В руке у него горела каминная спичка, огонь медленно пожирал ее. Маркус говорил своим хорошо поставленным профессорским голосом:
— Для того, чтобы создать справедливое общество, нужно отказаться от всего. От традиционных сексуальных практик до привычки обедать. Культура — это репрессия, мы должны переизобрести ее, придать ей новое значение, а не редуцировать старый добрый кнут, погоняющий нас, до абсурда, каков, по всей видимости, и есть нынешний план.
Он цитировал одну из своих лекций.
— Этическая система, которую я предлагаю, обязывает нас признать, в конце концов, что все люди вне зависимости от их дохода, ориентации, убеждений и даже пользы для общества — равны. Только таким образом мы не сводим к абсурду систему государственного поощрения и подавления групп людей.