— Ах да, — сказал Рейнхард. — Здесь невероятный айсвайн.
Он щелкнул пальцами, подзывая официанта. Молодой человек в строгом, безупречно идущем ему костюме, оказался рядом так быстро, что я засомневалась в его физической реальности. Рейнхард заказал айсвайн и шампанское, и то и другое называлось мудреным образом, так что я даже не была уверена, что правильно все расслышала. Еще он заказал устриц, черную икру на хлебе с маслом и какой-то прозрачный суп с морем странных ингредиентов. Больше всего этот суп был похож на дегенеративное искусство.
Я взяла себе салат с кроличьим мясом, самое бюджетное, что здесь подавали. Надо признаться, попробовать что-то в этом ресторане мне вправду хотелось. Салат оказался настолько вкусным, что я пожалела о том, что не заказала еще что-нибудь. Вряд ли дело было в моем так и не удавшемся завтраке. Он вправду переливался на языке оттенками вкуса, которых я прежде и не представляла. А может быть так божественно сладки были выброшенные на ветер деньги.
Рейнхард ел с аппетитом, с видимым удовольствием, но предельно аккуратно, словно правила этикета были введены в него искусственным путем. Впрочем, никаких метафор — так и было. Я чувствовала себя неловко рядом с ним, поэтому делала вид, что смакую свой салат, а не боюсь наколоть на вилку что-нибудь лишнее и уронить.
— Я дошел до пункта пятнадцать в меню, — сказал он. И я вдруг узнала в этом человеке моего Рейнхарда с его патологической тягой к цикличности и крохотным ритуалам. Я улыбнулась ему.
— Что ж, однажды здесь не останется не испробованных блюд, и придется расстаться с этим местом.
Он вдруг с нежностью коснулся моего подбородка.
— Попробуй.
Он взял крохотный кусочек хлеба с маслом и икрой на нем, положил мне в рот. Наверняка, этот хлеб еще как-нибудь назывался, чтобы на язык слово ложилось так же нежно, как он.
— Это вкусно, — сказал Рейнхард. И он был прав — удивительно вкусно.
Всякий раз, когда Рейнхард делал глоток шампанского, я вспоминала о каплях крови, стекающих в бокалы. Я просто не могла забыть. Так что я была рада, когда на десерт принесли сливки с сахарной пудрой и фрукты, а Рейнхард соответственно перешел к айсвайну. Десерт он ел с ленивым, медлительным наслаждением, каким-то сверхудовольствием, слишком интенсивным, чтобы получать его быстро.
Мне больше всего понравились сливки для фруктов, в них иногда попадались крошки нежного, наверняка очень дорогого шоколада.
— Так вот, возвращаясь к нашему разговору. Прозрачное, — он стукнул пальцем по столу, кивнул в сторону окна. — Ощущение собственной ничтожности и субъективной пустоты. Хромированное…
Я посмотрела на пол, на спинки стульев, потолок.
— Грандиозное осознание величия и красоты, — закончил Рейнхард. — Разве это не иронично?
Я кивнула. А потом не выдержала и добавила:
— Нарциссический рай по сути то же самое, что нарциссический ад.
— Именно.
Мы улыбнулись друг другу. И хотя в его улыбке не хватало чего-то важного, человечного, я с радостью приняла ее.
— Так где же Густав? — спросила я.
— Его привезут через полчаса.
— Значит, у встречи в два не было достаточного основания.
— Правда?
Неправда. Я хотела его увидеть. Крошка Эрика Байер, как тебе не стыдно обманывать саму себя? Ты столько для себя делаешь и так неблагодарно к самой себе относишься.
— Тогда предлагаю провести эти полчаса с пользой. Что ты думаешь о памяти? В глобальном смысле.
Рейнхард пожал плечами.
— Попытка конструирования будущего исходя из предыдущего опыта, не больше. Гораздо важнее, что я помню.
— Выбор того, что именно помнить, совершается бессознательно и конструирует наши личности.
— Поэтому фантазия и память, в принципе, способны смешиваться.
— Вернее, следует признать, что они не способны не смешиваться.
Я выдохнула. Это было так, словно мы пели песню. Я не могла позволить себе окунуться в этой с головой, но позволила. Мы говорили быстро, словно бы это были последние полчаса для того, чтобы поделиться друг другом. Мы перескакивали с темы на тему, так что больше всего это было похоже на викторину. В какой-то момент Рейнхард сказал:
— Все мы в той или иной степени искусственны, потому как вся человеческая культура — это непрерывное производство иллюзий. Ты так боишься меня, потому что я создан, а что настоящего в тебе, Эрика?
Он вдруг схватил меня за ногу под столом, рванул к себе, так что я проехалась вперед вместе со стулом. Никто не обратил на это внимания. Хотя, скорее, все сделали вид, что заняты чем-то другим.
Рейнхард расстегнул застежку моей туфли, стянул ее и бросил под стол. Я смотрела на него, закусив губу. Пальцы его путешествовали от моего колена до щиколотки, он гладил меня, ласкал, и это было приятно, но в то же время стыдно. Я чуть откинулась на стуле, стараясь придать себе как можно более небрежный вид.
— Ты приходишь в этот мир, и он уже готов. В нем есть все, даже язык. Тебя учат реагировать определенным образом на определенные раздражители.
Он перехватил меня за щиколотку, дернул ее вниз, и я когда моя ступня оказалась между его ног, я почувствовала, что Рейнхард возбужден.
— Тебя учат всему: что такое красиво, хорошо, плохо, стыдно. Что должно приносить тебе удовлетворение, что должно ранить. Ты бы, может быть, и сохранила кусочек своей индивидуальности, но ты думаешь, как и все остальные, хотя бы потому, что делаешь это на их языке. В конце концов, все твои убеждения лишь случайные совпадения смыслов, которые обусловлены тем, что ты читаешь, не менее случайными убеждениями твоих родителей, принимаешь ты их или отрицаешь, и случайным же опытом. Так почему же я ненастоящий, а ты настоящая?
Я собралась с духом. Это не было обидно, было азартно, и я не хотела растеряться. Я улыбнулась ему, а потом чуть двинула ступней, немного надавила.
— Потому что ты — сексуально неутомимый интеллектуал с нечеловеческой силой и золотыми часами. Ты идеален. И тебя не должно существовать.
Сказав слово "сексуально" я тут же покраснела, но фразу закончила, хотя и менее победоносно, чем планировала. Я гладила его ногой, а он пил свой айсвайн, с интересом рассматривая меня. Прежде, чем у него нашлись для меня слова, мы услышали:
— Папочка меня любит! Он хорошо со мной обращается!
— О, — сказал Рейнхард. — Мой потенциальный брат.
Я увидела Густава. Это был мужчина чуть за тридцать, смазливая красота его юности была похожа на слишком задержавшегося на вечеринке гостя. Человек, теряющий юность, но еще не вполне потерявший присущую ей нежность, выглядел странно.
Я попыталась убрать ногу, но Рейнхард удержал меня. Двое солдат усадили Густава на стул между нами, и он принялся бестолково озираться вокруг.
Рейнхард махнул рукой солдатам.
— Здравствуй, Густав, — сказала я. Рейнхард протянул руку, демонстрируя свои золотые часы, потрепал Густава по голове. А ведь они могли бы сидеть рядом, как равные.
— Привет, неудавшийся братишка.
— Где папочка? — спросил Густав. — Папочка обещал мне подарки.
— Твоего папочки больше нет, — сказал Рейнхард. — Его расстреляли, потому что он — гомосексуалист.
Я надавила на него ступней, наблюдая, как Рейнхард закусывает губу. Я не могла сделать ему больно, но я могла сделать ему приятно.
— Густав, — сказала я. — Твой папа уехал.
— Да, — сказал Густав. — Он уехал, чтобы привезти мне подарки. Он так и сказал.
История Густава была, пожалуй, самой мерзкой из всех, с которыми я встретилась в проекте "Зигфрид". Его отец, вдовец и служащий банка, ничем среди других не выделялся. Я видела его фотографию в личном деле Густава — такого захочешь запомнить, но никак не сумеешь, ничего примечательного вовсе. Кроме пристрастия к собственному умственно отсталому сыну, о существовании которого никто не знал. Отец Густава держал его в подвале двадцать девять лет. И Густав любил его, потому что за все эти годы он никогда не видел никого другого, отец был для него всем: источником еды, воды, любви и страдания. Густав искренне любил его и боялся всех остальных. И хотя папы его давным-давно не было на свете, Густав скучал по нему.