— Я не понимаю, — сказала я, продолжая оглаживать плеть. На самом-то деле я, конечно, все понимала. Я медленно встала с кровати, сбросила туфли и босая прошлась по комнате. Паркет был такой гладкий, словно времени для него не существовало. Он выглядел импозантно, и этому способствовала некоторая старомодность. Однако ни единой занозы, ни темного пятнышка на нем, никаких несовершенств, которые красят все сущее рано или поздно. Вечное, первозданное совершенство, блестящее, покрытое лаком. Я смотрела себе под ноги, предпочитая думать о паркете.
— Нет, — сказал Рейнхард. — На самом деле ты прекрасно понимаешь. И ты хочешь этого.
Я ничего не сказала, но он задал вопрос, который мне никогда не хотелось произносить вслух.
— Почему тебе этого хочется? Потому что то, что принято называть "человечностью" не вполне сообразно, собственно, человеческой природе.
А потом он встал на колени. Он, в своей прекрасной черно-серебряной форме, встал на колени, но даже так был лишь на голову ниже меня. Я вертела плеть в руках, не решаясь делать с ней что либо, но и не решаясь бросить ее на пол. Я смотрела на Рейнхарда, он был красив, он был богат, он владел миром.
Он, в конце-то концов, не чувствовал боли. Но Рейнхард позволял мне унизить его, по крайней мере символически. Я обернулась. За спиной у меня в золотой рамке был портрет Себастьяна Зауэра, имплицитно подразумевающий кенига. Развевавшееся на портрете знамя лишало его чего бы то ни было личного. Это было изображение государства, а не человека. И если бы я отошла чуть в сторону, все стало бы правильным.
Солдат на коленях перед государством, превратившим его в машину для убийства. Но между Рейнхардом и Нортландом была я, босая, в летнем платье и с плетью, зажатой в ладони.
Я размахнулась и ударила его, но рука моя быстро ослабла, и плеть лишь едва хлестнула его по щеке.
— Продолжай, — сказал он. — Но это интересный выбор.
Я криво улыбнулась ему, взвесила плеть в руке. Ему не будет больно, подумала я, он просто издевается надо мной, хочет посмеяться на тем, как я пытаюсь сохранить чувство собственного достоинства. Я дразнила себя, словно собаку. Возьми-ка эту палку, крошка Эрика Байер, и пройдись вдоль забора, собранного из твоих страхов, предубеждений и комплексов. Выдержит ли цепь тогда?
Ему не будет больно.
Он пугает меня, ему нравится проверять меня на прочность. Ему весело, потому что он может сделать со мной все, что угодно, и это бурное море вероятностей заставляет меня дрожать от ужаса перед ним.
Однажды я так сильно любила его. До того, как он стал кем-то, кто питается страхом. Рейнхард был чем-то иным, бесконечно внешним по отношению ко всему, что я знала.
Он был кем-то, кто наблюдал за нами, и я вдруг поняла, что окончательно лишилась его, уступив этому существу, холодному, крайне изощренному, завораживающему и ужасающему. Странному.
В отличии от Рейнхарда, он умел говорить, однако целью его не был коммуникативный акт в привычном для меня смысле. Он имел с людьми намного меньше общего, чем казалось. И если он и обладал чем-то человеческим, это были слабости. Трогательные слабости богача.
Но в нем не было способности к милосердию, не было умения чувствовать вместе с другими. Он был насмешкой над тем человеческим существом, о котором я заботилась. Рейнхард прежде, не обладая моим языком, как и все люди, искал одобрения и любви, он хотел тепла, потому что замерзал в своем неврологическом одиночестве.
Рейнхард сейчас был расщепленным надвое, разрезанным напополам, искаженным человеческим образом. И если ему будет нужно, он не задумываясь уничтожит моих друзей. Все, что у нас есть — его хрупкая благодарность ко мне. Тонкая мембрана между его абсолютной властью и моей беспомощностью.
Так кто такой на самом деле Рейнхард Герц? Ужас в его первозданном виде, отчужденная от нас, людей, чудовищность, потому что других монстров в нашем мире нет. Он кажется всем нам чуждым, потому как мы не хотим такими быть.
Человеческая тьма, втиснутая в униформу и институционализированная во власть.
Никакого смысла в рамках традиционного рассудка в Рейнхарде не было. Потому что в той темноте, откуда все мы пытаемся вырваться, никакого рассудка нет.
И все его слова ложь хотя бы потому, что единственный их смысл, предназначение — скрыть на время ужас, который проник в него. И этот ужас — часть Нортланда, политическая система, экономика, искусство — все пропитано им.
Тогда я ударила Рейнхарда со всей силы. Он коснулся пальцами ссадины на щеке. Она медленно бледнела. И я ударила снова, я била его опять и опять, чтобы понять, что он такое, чтобы самой погрузиться в то, что породило его.
Он смеялся. Я хлестала его по щекам, и с неизбежностью появилась кровь. Видимо, я рассекла его десну, потому что зубы его показались мне розоватыми. Раны затягивались быстро, но кровь оставалась. Ее становилось все больше и больше, и это казалось совершенно сюрреалистическим в отсутствии каких-либо видимых повреждений.
Скрытое отвращение.
Тоска и тошнотворное ожидание боли.
Я била его снова и снова, и он наслаждался тем, что я вела себя, как он. Я била его с ожесточением, надеясь подчинить, и в то же время зная, что это невозможно. Когда ему наскучило это, он вдруг перехватил меня за запястье, так быстро, что я едва заметила движение. Он подтянул к себе мою руку, сцеловал гранатово-красные капли с моих пальцев, а потом так сжал мое запястье, что я выпустила плеть.
Он медленно встал, прошел к столу и взял бутылку шампанского. Неторопливо откупорил ее, а когда золотая жидкость с шипением поспешила освободиться из бутылки, он вылил ее на себя, смывая с лица кровь. Я подумала, а ведь это шампанское стоит, наверное, так же дорого, как ночь в номере роскошного отеля.
— Хочешь? — спросил он. Я покачала головой. Рейнхард взял с собой бутылку, прошел к кровати, снова схватив меня за руку.
— И что ты почувствовала?
— Удовольствие, — сказала я. — И страх.
Он толкнул меня на кровать, открыл какую-то обитую красным бархатом шкатулку. В ней были конфеты. Он взял одну, запил ее шампанским.
— Интересно. Но тебе понравилось?
Мне было сложно ответить на этот вопрос. Рейнхард взял еще одну конфету, поймал меня за подбородок. Я открыла рот, и он положил конфету мне на язык. Солено-карамельная, божественно мягкая сладость, казалось, растворяется у меня во рту.
— Что это?
— Карамель с соленым маслом.
Я невольно улыбнулась, сладость была до того хороша, что почти заглушила страх. Рейнхард сделал еще глоток шампанского, поставил бутылку. И я вдруг спросила:
— Я тебе вообще нравлюсь?
— Странный вопрос. Тебя бы здесь не было, если бы ты мне не нравилась.
Я сама продолжила эту фразу, проявила ее внутреннее содержание: возможно, тебя бы вообще нигде не было.
Он вдруг подтянул меня к себе за ногу, принялся расстегивать пуговицы на моем платье. Я перехватила его за запястья, и несколько секунд мы смотрели друг на друга. Я никогда не представляла себе, что взгляд может быть сортом ласки, частью любовной игры.
— Хорошо. Мне нравится, что у тебя большая грудь.
— Ты что издеваешься?
— Да.
Я попробовала сесть, но он удержал меня.
— Да, ты мне нравишься, Эрика. Ты нежная, пудрово-пыльная, если уж использовать поэтические сравнения, испуганная, хрупкая. Мне хочется прикасаться к тебе, мне хочется целовать тебя, потому что когда-то ты дала мне очень многое. И хотя сейчас я не в силах оценить твоего дара по-настоящему, у меня осталось желание быть с тобой.
Он уткнулся носом мне в шею.
— Мне нравится, как ты пахнешь, мне нравится все — твой страх, твой парфюм. Мне нравится трогать тебя, нравится, что у меня может быть что-то настолько…