Выбрать главу

— Подкупать? Тебя?

Лицо Себби приняло капризное, злое выражение, затем он взял вишню, свет, забеливший точку на ее боку, кажется, развлек его.

— Знаешь, я всегда был богат. Это забавно, многие люди думают, что если ты богат, то с тобой не может случиться ничего плохого. Мы жили в особняке под Нордхаузеном. Красивое было место, и рядом такой лес — сочный до невероятности.

Себби говорил так искренне, с такой заразительной радостью, что я не могла не слушать его.

— Да, наш чудный дом был один на всю округу. Дальше только густая зелень, ручьи и озера. Совершенно дикое место. Его противоположностью был сад.

Себби закрыл глаза, но взгляд его словно бы не исчез, он держал меня.

— Там были розы, белые и красные. Моя матушка любила розы. Розы и снотворные порошки. И меня. Я был самым счастливым мальчиком на свете. Вы, — он кивнул солдатам. — Никогда не поймете, что значит быть любимыми с самого начала. Но да вам и не надо!

Он снова посмотрел на меня.

— Моя мать души во мне не чаяла. Однако, она была слабее моего отца.

— Зачем вы рассказываете мне такие личные вещи?

— А почему нет? Мы все равно едем, заняться, в принципе, нечем, а тебя слушать мне неинтересно.

— Понимаю.

— Мама называла меня птенчиком. Очень меня любила. Что до отца — он был единственным наследником крупного состояния. Только и делал, что проживал его. Мне никогда не нравилось, что на богатых бездельников смотрят сквозь пальцы.

Я подумала было, что Себби и сам такой, но его взгляд остановил мою мысль.

— Так вот, папенька очевидным образом спятил еще до моего рождения. Маме доставалось всегда. Я помню, однажды он воткнул ей в руку нож за ужином. Я тогда попытался ее защитить, но стало больно и мне. Нож был очень красивый — с цветами на рукоятке, такая тонкая работа по металлу, каждая линия идеальна. На нем тоже были изображены розы. Отец избивал меня, резал, а иногда он любил подносить огонь к моим пальцам. Я знал, что если отдерну руку, то мне будет больнее. Я всегда был хорошим мальчиком. Но однажды, мне тогда было двенадцать, я вдруг швырнул в него пепельницей. Это была отчаянная злость, которая не видит последствий. Я сделал это, и пару секунд был вне себя от радости. А потом отец схватил меня. Он привязал меня к кровати. Я смотрел на потолок, расписанный позолотой, и думал, что сейчас он что-нибудь мне отрежет. Отец обещал, что я никогда больше не забуду о послушании. А я думал, придется мне жить без пальца или, скажем, без кисти. Отец принес из кухни ножницы для мяса. Некоторое время он сидел на стуле рядом со мной, словно я был больным ребенком, а он боялся за меня и любил. Он смеялся, прижимая лезвия к моим пальцам и запястью, оставляя царапины. Я плакал. Чтобы отвлечься, я смотрел на картины, развешанные по стенам. Знаешь, многие из них были подлинниками. Тогда я научился ценить искусство. Оно вправду обладает обезболивающим эффектом. Это то, чего многие не поймут.

Я ощутила себя очень неловко. Эти подробности из жизни Себастьяна Зауэра казались совершенно лишними, но в то же время в них была магическая, возбуждающая сила. Отчужденный от мира дом посреди леса, красота драгоценной старины, безумный мужчина, имеющий контроль над маленьким мальчиком. Искусство и извращенность. Богатство и сумасшествие.

— А потом отец взял меня за руку, и я понял, на этот раз он не шутит. Если только все предыдущее вправду можно было назвать шуткой. Ножницы тоже были сказочно красивые, серебряные, с изящными завитками на рукояти. Их лезвия были готовы сомкнуться на моем указательном пальце. Я отвернулся и стал смотреть в окно. Ветер трепал белые занавески, за ними был лес, такой огромный, зеленый и свободный.

Я подумала, что чувствую себя Ниной Рохау, вынужденной слушать чьи-то болезненные откровения, не имея к ним, по сути, никакого отношения.

— Когда я услышал, как лезвие погружается в тело, я подумал, что это мое тело, только боль еще не чувствуется. Однако ее вовсе не последовало, и я не чувствовал слабости. Я обернулся и увидел маму. Папа падал, а она стояла. У нее в руках был нож, измазанный красной, как вишневый сироп, кровью. Она была растрепанной, испуганной и очень сильной. Этим же ножом она перерезала веревки, которыми отец привязал меня. Затем она издала крик, полный отчаяния, и снова вонзила в отца нож. Это уже не было нужно, но мама повторяла свое отчаянное движение опять и опять, а я сидел на кровати и смотрел. Я болтал ногами.

Обилие подробностей, не всегда значимых, делало рассказ Себби еще более жутким. Мальчишка, садист-отец, окровавленный нож, лес, картины, смерть, смерть, смерть. Я путалась в импульсах, которые его слова вызывали у меня.

— Зачем вы рассказали мне это?

— Мы так и оставили его лежать там. Он разлагался, его тело желтело, пухло, растекалось жидкостями в той красивой комнате долгое-долгое время. А мы закрыли ее на красивый ключ и делали вид, что ничего не происходит.

— Я не понимаю, чего вы добиваетесь.

Себби взял еще одну вишню и засмеялся.

— Да, собственно, ничего. Просто к слову пришлось.

Он съел вишню, сплюнул косточку и щелкнул пальцами. Солдаты схватили меня за руки. Я попыталась вырваться, скорее инстинктивно, чем действительно полагая, что у меня получится.

— Ты, Эрика Байер, разменная монета. Ты — товар. Любовь — это товар. Любовь заставляет людей делать невозможное.

Себби подался ко мне и погладил меня по щеке, в этом жесте не было никакого сексуального подтекста, словно бы он скорее видел во мне идею, чем человека. Я попыталась укусить его, но он разжал мне челюсти, достал из кармана пузырек и, несмотря на мое отчаянное сопротивление, влил его содержимое мне в горло. В своем желании не дать ему сделать это, я зашла слишком далеко, раскусила тонкое стекло пузырька, и осколки поранили мне десны. Себби почти заботливо вытащил их, все еще держа мою голову. Он навалился на меня всем телом, однако в его поведении был очищенный ото всякой сексуальности садизм.

Когда он отстранился, меня трясло от страха. Жидкость была горькой на вкус, казалось, что она даже подслащена моей кровью. Себби влил в меня что-то и, судя по его словам, он хотел шантажировать Рейнхарда. Я не знала, как эта жидкость подействует на меня, но чувствовала приближающуюся опасность. Распад моего тела или разума, суть которого я еще не понимала, пугал меня до слез. Расхожая фраза о том, что нет ничего хуже неизвестности обретала смысл.

— Передай офицеру Герцу, — сказал Себби. — Что ему не стоит интересоваться моими делами. Если выживешь, конечно. В том случае, если нет, ты сама станешь молчаливым посланием. Он поймет.

Начало его фразы дало мне надежду, ее конец разбил эту хрупкую конструкцию вдребезги. Я ощутила, как меняется мое состояние. Быть может, я не поняла бы этого, если бы Себби подлил мне этот яд. Но сейчас весь мой организм был настроен на ужас, который несла с собой жидкость, оказавшаяся во мне. Дискомфорт сменился глухой болью в пищеводе и легкой тошнотой.

— Вот мы и приехали, — сказал Себби. И прежде, чем я успела что-либо сказать (мир стал медленным, расплывчатым), Себби помахал мне рукой.

Солдаты снова подхватили меня, но я больше не сопротивлялась. Машина остановилась, и они выкинули меня из нее. Я приземлилась на мягкий газон, его влажная, холодная нежность почти принесла облегчение. Затем боль усиливалась, пока меня не стошнило. Я увидела на газоне большое, темное пятно, во рту возобладал привкус крови. А кроме того, я почувствовала, как что-то влажное, горячее, капает мне на руки. У меня из носа шла кровь. Страх заставил меня заплакать. Я все еще была в сознании, и мне необходимо было использовать эти минуты (а может даже секунды) для того, чтобы попытаться спастись. Я позвала на помощь, но мой крик был прерван новым приступом тошноты. Вкус крови во рту стал нестерпимым. Я попыталась подняться, шатаясь, встала, наткнулась взглядом на луну и скользнула ниже. Я была совсем рядом с забором, дом за ним не был мне знаком. Это было утилитарно-роскошное многоквартирное сооружение. Здесь, наверное, и жил Рейнхард. Улей. Муравейник. Я сделала пару шагов к воротам, затем пошатнулась, упала и некоторое время самым бестолковым образом пыталась остановить кровотечение из носа. Я доползла до ворот, приподнялась и долго нажимала на звонок, оставляя на кнопке темные пятна. Этот звонок был моим единственным голосом, потому как кричать у меня больше не получалось — от страха я могла исторгнуть из себя только всхлипы (и очень-очень много крови).