— Для этого нужно всего лишь несколько пошатнуть социальное равновесие. Совершить исторический поворот. Я бы назвал это расширением границ гегемонии.
— Рейнхард, ты не мог бы перейти к сути?
— Да, Ханс, сейчас. Так вот, Отто, дорогой мой, практически родственник, ты должен помочь нам вывести на чистую воду еще одного феерического представителя органической интеллигенции. В отличии от тебя, у него меньше силы в ее парапсихологическом понимании, однако больше в государственном. И уж теперь-то, Лиза, милая, прошу подтвердить мои слова, мы всеми силами постараемся обеспечить тебе простую, человеческую свободу.
— Хотя, конечно, мы бы хотели, чтобы ты применял свои способности для воздействия на кенига.
Слова эти были произнесены, и я вздрогнула.
— Речь идет о Себастьяне Зауэре, как ты уже, должно быть, догадался. Нам нужно, Отто, чтобы ты заставил его признаться в том, что он контролирует кенига.
— Разве вы не можете просто убить его?
— Кениг привязан к нему. И нам нужна его санкция. Все должно происходить как можно более официально. Эрика, милая, ты будешь свидетельницей?
— Нет, — сказала я, но Рейнхард не обратил на мои слова никакого внимания.
— Мы не говорим о заговоре, пушек больше не будет.
Рейнхард выставил вперед палец, свистнул.
— Будет так: мы поговорим с кенигом, и ты заставишь Себби Зауэра признаться в том, что он делает. Ты очистишь разум кенига и дашь ему взглянуть на Себби.
Отто приподнял голову, посмотрел на Рейнхарда.
— То есть, я не должен подставлять Себби Зауэра? Не должен внушать кенигу, что Себби его контролирует.
— Заверяем вас, все совсем наоборот, — сказал Ханс. — От вас требуется только рассказать ему правду. Не убеждайте его ни в чем, пусть на его разум ничто не влияет. Колесо истории требует правды для продолжения движения куда чаще, чем лжи. Так вот, об этом колесе, мы его повернем.
Звучало как что-то, в чем я по-прежнему не хотела участвовать.
Глава 19. Всюду и нигде
Но у меня, безусловно, было время на то, чтобы смириться с очередным поворотом моего колеса судьбы, контроль за ходом которого я в последнее время совершенно потеряла.
Всю эту неделю я провела в постели.
Мне не хотелось думать ни о чем, проводить в голове полноценную ревизию мыслей казалось слишком энергозатратным. В конце концов, это означало впустить в свою голову осознание того, что именно делает Рейнхард и его фратрия.
Они хотят поменять баланс сил в Нортланде, они хотят убрать со сцены Себби Зауэра, а это значит, что они хотят перекроить Нортланд.
Я никогда не хотела изменять Нортланд, я даже не думала об этом. Более того, я ненавидела его до онемения сильно. Я не представляла, что с ним можно сделать хоть что-нибудь, он был константой, как биение сердца или цвет неба.
Так что за всю неделю, вплоть до последнего вечера перед встречей с кенигом, я разгадала одну единственную бытийную загадку — парфюм Рейнхарда.
Всякий раз, когда Рейнхард являлся в дом Ханса, где я скрывалась, мы оказывались в постели. Когда Рейнхарда не было, я всегда находила, чем заняться (хотя следует заметить, что чаще всего мы с Отто жаловались друг другу на беспокойную жизнь), однако как только Рейнхард приходил, я забывала о том, что в мире есть занятия альтернативные сексу.
Его запах почти стал моим собственным, и когда Рейнхард оставлял меня, я ловила его на своих запястьях, на волосах, на пальцах. Мне нравилось решать бессмысленные загадки.
В аромате его парфюма, несмотря на его явную дороговизну и близость к искусству, имелась одна неприятнейшая нота — железная, сходная с кровью, жестко обрывавшаяся симфонию из пряностей во всей ее возвышенной красоте. В этом аромате было все: самовлюбленная роскошь, преклонение перед богатством, ненасытная сексуальность. Великолепная, горячая амбра и горьковатый сандал, капля ванильной сладости и бергамотовая строгость, столько прекрасных аккордов.
Но все это прерывалось железной, земной до предела, кровяной нотой. Искусство приравнивалось к нулю, оказываясь на поверку жестокостью. Богатство становилось способом приносить смерть.
Это был прекрасный парфюм, почти страшный. И я наслаждалась им, как частенько приходила в восторг от самых чудовищных вещей.
В тот вечер, после того, как мы занялись любовью, я припала губами к его шее и долго целовала его, вдыхая аромат. А потом, неожиданно для себя, спросила:
— Ты уже убивал людей?
Он кивнул.
— И как это?
Рейнхард потянулся к тумбочке, не глядя нашарил портсигар. Лицо его совершенно не изменилось. И я подумала, что будь он человеком, то отреагировал бы как-то на этот вопрос.
Пусть на лице его отразилось бы не отвращение, но удовлетворение — он не остался бы таким равнодушным.
— Помнишь ты говорила мне, — начал он. — Что специально давила муравьев, из какого-то страшного чувства жестокости, как ты его описывала. И сначала тебе всегда было очень больно, а потом, с каждым разом, чуть менее?
Я кивнула.
— Думаю, для человека, убивающего других людей, все происходит так же. Может быть, чуть более драматично.
Я подумала, что он прав. По крайней мере, что-то тревожаще настоящее в этой мысли было.
— Но для людей, не вдающихся в столь мучительные подробности своей мысленной жизни, раздавить муравья ничего не стоит, так? Они забывают об этом через пару минут.
Я снова кивнула. И Рейнхард сказал:
— Для меня это скорее так.
И он поцеловал меня, словно это была всего лишь одна из множества тем, на которые мы говорили в постели между занятиями любовью. Я отстранилась и посмотрела на него:
— Сколько людей вы убиваете? Вы, солдаты, сколько людей вы ежедневно убиваете?
— Ежедневно? Ты нас переоцениваешь.
Он коснулся пальцем моего носа, чуть надавил, словно я была игрушкой, у которой имелась кнопка. Но это не было правдой. Игрушкой был Рейнхард.
— Ты боишься, — сказал он. — Что люди пострадают от нашей маленькой аферы?
— Я боюсь, что вы получите слишком много власти.
— Да-да, и мы будем куда более чудовищными, чем Себби, так? Потому что мы не совсем люди. Мне нравится твой настрой.
Палец Рейнхарда скользнул к моим губам.
— На мой взгляд, к примеру, Маркус человечнее человека, потому что после встречи с фройляйн Кляйн, ему хочется найти в себе нечто, способное чувствовать в привычном вам понимании этого слова. Ханс, в принципе, не жесток от природы. Ему, как и всем нам, нужно питание. Но процесс его получения личностный, завязанный на диссоциацию жертвы с собственным телом. Он не имеет отношения к большому террору.
— Ты пытаешься успокоить меня?
— Не совсем. Что касается меня, у меня нет образца, к которому я мог бы стремиться. Я никогда не обладал этическими категориями, которые были у Маркуса или Ханса.
— Ты считаешь, что для них возможен откат?
Я и не заметила, как мы свернули со скользкой политической темы к более или менее нейтральной, личной.
Рейнхард пожал плечами.
— Помнишь, мы что-то говорили о колонизированном сознании, Эрика? Так вот, размышляя об этом за обедом, я вдруг пришел к выводу, что деколонизация — это миф о золотом веке, в ней нет ничего реального. Все следствия, все последствия.
— То есть, нам всем придется жить с грузом набранного опыта, никакого обнуления травмы не случится, и все попытки вернуть нечто исконное — саботаж реальности.
— Да. Я, в этом плане, нахожусь в гораздо более выгодной позиции. Я готов двигаться прямо, не пытаясь свернуть, при условии, что путь назад невозможен, возможно только бесконечное кружение вокруг с целью найти тропинку, которая ведет к изначальному.
— Мы говорили о Себби Зауэре, а не о тебе. О том, что вы хотите сделать с ним.
— Прости, не могу говорить не о себе больше пяти минут подряд. А что тебя, собственно, волнует? Ты не спрашивала об этом всю неделю. Мы хотим защитить кенига, наше призвание, грубо говоря, в том и состоит. Если у нас и появится какая-то власть, то это не цель, а следствие. Некоторое прибавочное бытие. Побочный продукт.