И там плыл пароход.
У нее перехватило дыхание. Она никогда не могла и подумать, что может быть такой большой пароход. Он шел против ветра. Он продвигался вперед против течения, навстречу шторму!
Знающие люди говорили, что в море много таких пароходов и что их ничто не может остановить; только одно на свете есть сильнее такого парохода — это человек, который заставляет его идти в порт. На каждом пароходе находится человек и заставляет его идти в порт! Только одно сильнее — человек: если пароход сильнее бури, то человек сильнее парохода. И никого, никого не будет сильнее Ханса Якоба, когда он станет… Она повернулась и пошла домой.
По дороге она встретила почтальона. И на тебе, у него было письмо для нее от Ханса Якоба. Он писал, что научился хорошо играть на губной гармошке. «Даже шкипер говорит, что я молодец, и скоро я приеду домой». Она спрятала письмо за пазуху. Постояла немного, посмотрела вниз на крутой склон, туда, где жил Эвен, — ведь это там ей повстречался почтальон.
— Эй! — закричала она ему вслед.
Он вернулся.
— Как ты думаешь, эти лыжи из рябины? — спросила она.
— Из рябины? — Он нагнулся и стал разглядывать их, потом сплюнул на снег и сказал:
— Видать, это береза.
Тогда она без колебаний стала спускаться по крутому склону, и снег, взметаемый подолом юбки, разлетался брызгами.
Мой брат
Мать рассказывала, что когда Эдвард был маленький, он часто сидел на каменном приступке и разговаривал со звездами. Чаще всего это бывало по вечерам — он разговаривал с чем-то, что было выше его. Но и по утрам случалось, что он потихоньку сбегал из дому, прежде чем взрослые успевали обуться, и сидел один на холодном камне, а в воздухе начинала подниматься морозная дымка, и новый день уже загорался, обагряя своим пламенем деревья. Иногда взрослые прислушивались к тому, что он говорил. И хотя ни мать, ни отец и словом не обмолвились, все же кое-что из его разговоров со звездами доходило до людей. Его стали считать чудаком. И это решило его судьбу. А к матери издалека приходили старухи — старухи с тощими ногами и злобно поджатыми губами — и предсказывали ему плохую судьбу: мать должна же понимать, что этому мальчику не вырасти. Он ведь давал имена звездам! Но он все-таки вырос. «Он дожил до этого дня», — говорила мать гордо, но в голосе ее был страх: ведь еще всякое может стрястись на жизненном пути.
Эдвард был на десять лет старше меня. Мне всегда казалось, что он мог, как по мановению волшебной палочки, находить исчезавшие вещи — башмак, который нельзя было найти, пропавшую рукавицу, — хотя он же первый и терял эти вещи. Но когда что-то случалось всерьез, то именно к нему мог обратиться всякий, кому пришлось плохо.
Я помню, как это было однажды.
В те годы дома постоянно было голодновато — это было тяжелое время, туман безработицы обволакивал страну. И вот тогда Эдвард каким-то чудом раздобыл стакан абрикосового варенья. А где, так никто и не узнал. Он хранил эту тайну до самой смерти, как спрятанный за пазухой червонец. Но у нас ходили слухи, что он нанялся чистить хлев к кому-то сломавшему себе руку, — угрозами вырвал задаток, потом пошел в лавку и пришел домой с самым ценным трофеем для такого перенаселенного, бедного, но все-таки счастливого дома. Абрикосы золотились, как солнечный свет. Они лежали в хрустальном стакане, превращая понедельник в воскресенье. Они обращали серые будни нашей жизни в праздник — и все это сделал он, его колдовская сила.
Помню, как я плакал от нетерпеливого ожидания.
— Ты думаешь, нам можно будет попробовать? — спрашивал я мать.
— Я не решаюсь и думать об этом, — отвечала она.
Но нам дали попробовать.
И это он принес кроликов. И сильна же была его власть. Сначала он смастерил клетку — и тогда на лбу у него появилась эта глубокомысленная складка, словно защитная маска на лице.
Он обещал сколотить «летние сидушки» одной старухе, сказал он. Слова он тоже был мастер изобретать. «Летние сидушки!» — они потом стали символом в моем доме. Стоило тени от табуретки упасть на пол в кухне, а это могло быть и зимой, как мы начинали смеяться и кричали: «Летние сидушки!»
А однажды он ночью ушел, как вор, хитрый, как вор, храбрый и опасный, каким может быть только грабитель, и все же молитвы и наши сердца были с ним.
Он вернулся с двумя кроликами. Потом мы узнали, что он вовсе не украл их. Он променял старый-престарый велосипед — на нем уже нельзя было ездить, — обменял два шерстяных чулка, непарных, про которые мать забыла, и, кроме того, приплатил еще шестьдесят эре в качестве выкупа. Так я получил кроликов. Их окрестили Ульсеном и фру Ульсен. Он вошел и сказал: