На следующий день я сказал — очень строго (ведь он заслужил это), — что он может гулять с девушкой, но зато никогда больше не должен делать ничего подобного. И он обещал и сдержал слово. Но вот случилось то, что полностью изменило его жизнь и нашу тоже. Он должен был отправиться в море. Он никогда не стремился стать моряком, но дома нельзя было найти работу. В дорогу он взял с собой дедушкин старый моряцкий сундук, связанные матерью носки, которые, несомненно, пригодятся в жару на экваторе, а я дал ему на память шкурку кролика, старого Ульсена. Он очень радовался этому подарку; попеременно то смеялся, то плакал. И вот он уехал. Приходили письма. Я приносил их с собой в школу. Я никогда не был героем в школе, по многим причинам, но с этими письмами ничто не шло в сравнение. Я снова обрел брага. Я снова стал взрослее, так как он был взрослым, стал сильнее, так как он был сильным. А учитель, прочитав письма, сказал, что в них почти не было орфографических ошибок. Через год он вернулся. Теперь он был совсем взрослым мужчиной. А дедушкин сундук выбросил в Ла-Манш, так как он занимал слишком много места на борту. Мать уже была готова рассердиться. Но зато он привез полный мешок вещей ей и нам, а когда наступил вечер, он сел на велосипед и уехал к другой женщине, которая ждала его. Так оно и должно было быть. Может быть, мы никогда не были так одиноки, как в тот вечер, когда он уехал. Он женился и снова отправился в море. И тут началась эта великая война. За день до этого он приехал к нам попрощаться. На этот раз он уезжал из своего собственного дома, но машина проехала мимо места, где мы жили. Я был в это время в магазине. Я услышал, как приближается машина, протянул руку к большому окну и стал махать, я видел его руку, но видел ли он мою? Я не знал. Я снова повернулся к прилавку, выбрал и получил то, зачем пришел: пару хлебцев, зеленое мыло лучшего сорта и катушку ниток. Ну и бог с ним. Так и должно было быть. По ночам я лежал без сна и думал о нем. Я не знал, что такое море. Но в эту зиму, когда он был в море, а весь мир в огне, я словно узнал его. Иногда меня мучил кошмар. Я покрывался холодным потом, простыни становились мокрыми. Мне виделось, как подступают волны, серые, страшные, и корабль то поднимается, то опускается. Но иногда мы получали небольшие конвертики Красного Креста, письма с далеких морей. Они шли кружным путем, чтобы попасть к нам. Они совершали путешествие через всю Швецию. В этих письмах никогда не было жалоб.
Я часто думал, видел ли он, что я махал ему из окна магазина в тот день, когда он уезжал? Эта неизвестность мучила меня во время войны больше, чем что-либо другое. Я говорил себе, что машина ведь ехала не быстро, а окно было большое, и если он видел мою руку, то… тогда он должен был узнать мою рубашку. А если нет? Возможно, он ничего не знал о том, что происходило у нас, даже самое важное — то, что ему махали. Но он, во всяком случае, узнал о том, что у него родился сын. Это известие застало его где-то в Америке. А этот мальчишка, говорили люди, похож на меня. Когда я впервые услышал такой разговор, это было подобно шоку. Люди, конечно, говорили так потому, что отца не было дома; трудно было сказать, похож ли на него сын. А я был самым близким человеком. Мальчик был еще слишком мал, чтобы ему дарить кролика, но когда-нибудь и ты тоже станешь большим, дорастешь до того, чтобы получить кролика.
И вот однажды пришел священник. Был летний день, мы увидели, как он входит в ворота. Он не имел обыкновения заходить к нам. Должно быть, так нужно было. Он вошел, торжественно поздоровался за руку. Ему предложили сесть, но он остался стоять и тут же сказал, что отнюдь не с доброй вестью он пришел к нам сегодня.
— Да уж, наверно, нет.
— Эдвард умер, — сказал он.
— Должно быть, так и есть, — ответили мы.
Я поехал вместе со священником к жене Эдварда. Он вошел первым и предупредил ее. Потом вошел я. Мальчик спал. Он ничего не знал, ничего. Так должно было быть. Море и так оказывается сильнее нас, а когда в берега бьется война, все жизни становятся одинаково маленькими.