Выбрать главу

— Что же ты, — говорю, — и поесть, Нильс, не хочешь?

А сам-то куда как хорошо знаю, отчего он не хочет.

— Да уж нет! От тебя-то мне надо бы подальше…

И я почувствовал, что с языка у меня срывается слово острее ножа. Моя раненая гордость заработала с чертовой силой, и, прежде чем я опомнился, камень уже сорвался с горы:

— Ну да! Может, оно и так… Коли жить с таким отцом, как Антон, то…

Не успел я договорить, как Нильс взметнулся и накинулся на меня, швырнул меня на землю, словно сосунка какого, и задал мне такую трепку, какой я сроду не видывал.

На крик сбежались другие школьники; кто был посильнее, оттащили от меня Нильса, подмяли под себя и не отпускали.

Я вскочил, как одурелый, кровь у меня текла изо рта и из носу. Подбежал и хотел пнуть Нильса в голову, да ребята не дали. Тогда я пустил в ход язык. И уж не припомню, то ли то была вонь от одежи, то ли вошь на галстуке.

— Подальше тебе от меня надо быть, говоришь? — орал я. — Снимай тогда свои тряпки, это я тебе их дал, да и рубаху тоже, и ступай нагишом к себе в Харкахауг, в мерзкую дыру, бродяга чертов!

Тут подошел учитель.

— На кого ты похож, Пер! — сказал он.

— Это все он, чухна проклятый, все он! — ответил я. — Я угощал его, как всегда делаю, есть ему давал, а он на меня вскинулся.

— Проваливай! — рявкнул учитель на Нильса. — И чтоб глаза мои больше тебя не видели!

Ребята подняли его, горемыку. Он еле встал на ноги, взял свой картуз и поплелся, как пьяный, сгорбясь и повеся голову.

Тут я бросился ничком наземь, заревел и завыл. А кто стоял вокруг меня, думали, что я спятил. Они ведь не понимали, какой я был еще несмышленыш.

С того дня мы редко видели Нильса с сумой. Но слышали, что он побирается в другом приходе.

Скоро Антон ушел работать на Сейм. А туда занесло другого бродягу.

— Э, никак Антон? Вот ты где? Здорово, здорово!

А у Антона и язык отнялся.

— Да! Кланяются тебе из Драмна… — начал опять пришлый и ухмыльнулся.

Долго ли, коротко ли рассказывать, а вскорости прикатил ленсман и прибрал чухну к рукам. Он-то и рассказал про письмо из Драмна, где у Антона остались жена и трое ребят на приходском призрении, а сам он смазал пятки салом, когда попался на воровстве.

Чухна как в воду канул. Только потом сгребли его под Бергеном. А Бирту ленсман увез в каталажку. А малых ребятишек взял тамошний приход.

Нильс остался один в Харкахауге. Сказал, что уже привык управляться сам.

Он много охотничал, промышлял куропаток да зайцев, продавал их лавочнику, тем и перебивался.

И выходило так, что мы с ним не встречались.

IV

Зима была суровая, студеная, снегу навалило — ни пройти, ни проехать.

Святая была в тот год ранняя, вовсю еще стояли морозы. Но ко страстной пятнице поворотило на тепло. Деревья стояли белые, красовались в бахромчатом инее, и тяжелые, мокрые сизые тучи одна за другой выползали из-за Студеной горы и растягивались по небу.

Под вечер хватил ливень — словно кто воду решетом носил.

— Ох, и станет же завтра лиха! — сказал отец.

— Спаси их, господи, на борозде их! — ответила мать.

Они думали про оползни.

И только мы сели ужинать, слышим, на низу загрохотало. Грохот становился все сильнее, так что в конце концов пол заходил ходуном. Это заговорила Стурескрида, мы ее по говору узнали. Потом трахнула Юваскрида — эта была не так востра на язык, а за ней Брейтскрида, и еще, и еще… Все грохотало и дрожало. Я уж был сонный и забрался спать. А взрослые остались за столом.

Напоследок, перед сном, я слышал и видел, как мать сидела с псалтырем и пела.

Проснулся я, обалделый от страха, оттого, что меня сгребли с кровати и утащили. Опамятовавшись, я увидел, что попал в подполье, где батька с мамкой и работники полуголые стояли на земляном полу. Бабы скулили и выли, а мужики побледнели и притихли.

Так, стало быть, оползень на западный хутор грянул. Словом сказать, несколько домов поломало, и никто не знал, что может произойти через секунду.

За двести лет до того, как Кволе оказалось под защитой у Фьосхамара, лавина снесла этот хутор.

За ночь оползни совсем утихли, и на зорьке мы опять пошли в избу, А и тошно же было глядеть на родной двор! Кузницы как не бывало! Буря сорвала полкрыши с хлева и даже пошевелила крышу на избе.

В церкви на пасху сказали, что в соседней округе пострадали два двора и тринадцать человек. Но и нашему двору, по всему видать, солоно пришлось.

Время подошло к завтраку, и тут Кольбейн Хаген принес весть, что Харкахауг снесло, а Нильс — люди, правда, толком не знали, — кажись, был дома.

Тут меня прямо-таки мороз по коже подрал. Ах ты Нильс! Бедный ты мой!

По одному и по два мужика от каждого двора с кирками и лопатами на плечах отправились в дорогу. А у меня от страха мурашки по спине ползали, как я только вспоминал про Харкахауг и про Нильса. Но дома меня было не удержать, какая-то сила гнала меня со двора. И я пошел с людьми. От избы на холме было видать только кое-какие бревна и доски, которые торчали из сугробов. Мужики стали копать там, где, им думалось, стояла изба. Рыли они и пониже, но ничего, кроме крыши, не выискали. Искали-то наобум. Разбрелись они, ходили где попало и копали то там, то тут.

А я пошел за Соломоном. Вдруг он копнул лопатой прямо у меня под ногами, и я увидал серый лоскут с большой металлической пуговицей. Уж я-то враз узнал и обноски и пуговицу. В свое время это была моя куртка.

Заорал я дурным голосом и давай бог ноги, а они дрожали и еле несли меня.

— Нашли мы его, мужики! — крикнул Соломон.

Да, это был Нильс, так страшно изувеченный, что его еле-еле уложили на четыре жердины. На них его и снесли вниз.

Ларс Сейм сколотил из негодных досок гроб и положил туда покойника. Обрядить его, изуродованного и переломанного, не было никакой возможности. Вместо савана были ему мои обноски.

Потом гроб заколотили гвоздями.

На третий день пасхи гроб отвезли на кладбище в Юппгейм.

Так вот и упокоился Нильс-побирушка.

Перевод С. Петрова

Юнас Ли

Анвэрская чайка

Неподалеку от Анвэра лежит каменистый птичий островок; и никому туда не высадиться, когда на море неспокойно. Волны то набегут на островок, то отхлынут вновь.

В погожий летний день кажется, что на дне морском, словно сквозь туманную дымку, поблескивает золотой перстень. И ходило со стародавних времен в народе предание, будто это — сокровище, что от какого-то затонувшего разбойного судна осталось.

А на закате маячит порой вдали корабль с башней на корме, и отблески солнца вспыхивают на высокой старинной башенной галерее.

И чудится, будто плывет корабль в ненастье, зарываясь носом в тяжелые, белопенные буруны.

Вдоль шхеры сидят черные чайки и высматривают сайду.

Было, однако же, время, когда чайкам этим велся строгий счет. Никогда их ни больше, ни меньше двенадцати не водилось, а на голом камне, туманной дымкой скрытая, сидела на взморье тринадцатая; так что видеть ее можно было только, когда она снималась с места и улетала.

Зимой, когда рыболовный промысел подходил к концу, оставались в поселке у моря лишь женщина да девочка-подросток.

Кормились они тем, что караулили вешала с неводами от крупных пернатых хищников да воронов, которые так и норовили ободья вешал клювом продолбить.

Волосы у девчонки были густые и черные как смоль, а диковинные глаза ее все поглядывали на чаек, что вдоль шхеры сидели.

Да по правде-то говоря, ничего примечательнее видеть ей в жизни не доводилось. А кто ее отец, того никто не ведал.

Так и жили они, пока девочка не подросла.

И тогда молодые парни стали на рыбный промысел наперебой, чуть не задаром, наниматься, только бы в поселок поехать. А ездили промысловики туда в летнюю пору за вяленой треской.

Кое-кто и паем своим и местом на корабле поступался, а на хуторах и в поселках сетовали, что нынче-де немало помолвок в округе расстроилось.