Выбрать главу

Значит, все-таки не «если?», но «что?». И Герхард был прав, обратив свое пылающее злобой лицо к бродягам, которых монастырь приютил по решению приора — решению, в котором его никто не поддерживал. Зимой нечем занять себя, разве только приспосабливаться к обстоятельствам, однако присутствие чужаков по-прежнему будоражило молодежь и даже теперь вызывало подозрения и негодование у старших братьев. Ханс-Юрген поднялся, чтобы уйти, но рука Герхарда легла ему на плечо — уговоры теперь больше походили на слабо завуалированные угрозы. Он глядел на свои испещренные старыми шрамами ладони, а Герхард спросил: так что, он с ними? Под «ними» он подразумевал двух бродяг в кладовке для брюквы и приора. Ему захотелось крикнуть: «Нет! Нет! И никогда с ними не был!» Боже, уже поздно, он уже слишком стар, чтобы приносить себя в жертву, он не безумец, не святой… Кто из них прав? Герхард? Йорг? Не посягай… Не отчаивайся… Тать в нощи похитит его, и свяжет, и унесет прочь. Но что за тать?

И когда? Не слышно ни ангелов, ни труб. Тогда отдало море мертвых, бывших в нем… нет, не то, не то. Тревожный набат едва слышится, но он есть — это звуки, которые раздаются из их крошащейся, рассыпающейся церкви, это тяжелое дыхание настоятеля, это братия, бесшумно расколовшаяся на два лагеря, словно между двумя островами, прежде сомкнутыми, ныне образовался проток, пролив, по которому устремились воды нового моря, а острова продолжают и продолжают расходиться, пока наконец не будут видимы одновременно только Господу.

Когда быстрые и яростные дожди узедомской весны сменились более привычной моросью и туманами, Ханса-Юргена одолела смутная тяга к бесцельным блужданиям. Зима приковывала его к монастырю. Теперь же пора было вскапывать, возделывать фруктовый сад и огород, крыша дортуара тоже нуждалась в починке, однако… Его тоже охватила леность, бездеятельность, отравившая всю остальную братию, и он не мог найти в себе энергии, чтобы организовать рабочие бригады. Да если бы он и принялся за это дело, кто бы его послушался? В монастыре с ним по-прежнему здоровались Хеннинг и Фолькер, а также Флориан и Иоахим-Хайнц. Хайнц-Иоахим? Возможно. А кто еще? Только послушники.

Поэтому он пускался в одинокие походы по острову: сначала шел милю-другую вдоль берега на северо-запад, потом сворачивал в глубь острова и через буковую рощу подходил к берегу Ахтервассера, оставляя чуть в стороне хижину Плётца. Там он замедлял шаг и вразвалочку брел вдоль залива, поглядывая на поросший лесом материк: к небу поднимался дымок не видных ему очагов. Потом он снова сворачивал в лес. Тропа, влажная после дождей, больше смахивала на ложе ручья, потом она мягко шла вверх и сворачивала, огибая холм, к востоку. Лес кончался, и Ханс-Юрген шел мимо огородов и полей, на которых трудились островитяне, — тропа служила как бы ничейной землей между ними и монахами, — приближался к жилищам: сначала дом и хозяйственные постройки Отта, потом — Виттмансов, хозяев остальных он не знал. С каждым днем дорога эта становилась все более привычной, казалось, она приветствует его: сперва — подснежниками, потом — колокольчиками. Утренние заморозки случались все реже, и на черных ветках появлялись ярко-зеленые всполохи. После вынужденного зимнего заключения в компании ему подобных это одиночество казалось странным — странно успокаивающим. Но оно было трижды нарушено — не менее странным образом.

Трижды. В первый раз это был Отт, затем двое других, которых он не узнал. Случалось это так: когда он шел среди полей, человек отрывался от своего занятия — починки забора, прореживания кустарника — и приближался широкими шагами, из-за грязи высоко поднимая ноги, с воздетой в приветствии рукой. Наконец Ханс-Юрген различал не только его фигуру, но и лицо. И в этот миг человек притормаживал. Каждый раз ему казалось, что на топорных лицах островитян написано недоумение, что-то вроде легкой тревоги, смятения. Однако, не дойдя до него, человек разворачивался и возвращался к своим занятиям, больше не оглядываясь, а Ханс-Юрген оставался стоять на тропе. Он ощущал беспокойство, непонятную неловкость, как если бы тот, кто адресовал ему это полуприветствие, еще и сообщал ему что-то на своем неведомом языке. Что-то очень важное, но непонятное.