- Ну, как жизнь, - запросто спросил Рашидов, - как работа?
Р. не понял, задан ли вопрос по существу или из восточной вежливости, и в ответе был предельно краток.
- Очень хорошо, Шараф Рашидович, спасибо.
И спросил:
- А у вас на литературу время остается?
Этим Р., очевидно, хотел подчеркнуть, что видит в Рашидове прежде всего человека искусства, а уж потом - государственного деятеля. Его романа Р., конечно, не читал, но не станет же он спрашивать о романе... Гнусную лесть Рашидов, видимо, оценил и с глубоким вздохом ответил:
- Сожалению, сожалению...
Р. не стал выражать ему сочувствия и переменил тему:
- Какой у вас вид из окна, Шараф Рашидович! - сказал он.
Рашидов посмотрел в окно, как бы оценивая пейзаж чужим взглядом, и скромно сказал:
- Да... Стараемся... Строим...
И спросил:
- Как вам Ташкент?
Р. сказал:
- Да, Шараф Рашидович, производит сильное впечатление... После землетрясения - другой город...
Тут вошел Нишанов, и Рашидов познакомил нас.
- Слышал, слышал, - сказал Нишанов и покровительственно улыбнулся.
Секретаря по идеологии Нишанова я хорошо знал по рассказам одной балерины из театра имени Алишера Навои, за которой он властно охотился, но которая почему-то отдавала предпочтение мне. Во всяком случае, в тот мой приезд. Но Нишанов не знал, что я о нем знаю, и держался как ни в чем не бывало. "Красивый мужик", - отметил я и подумал, что с балкона нашей общей знакомой, голубоглазой балерины из театра имени Алишера Навои, по странному стечению обстоятельств, как и Рашидов, обитающей на шестом этаже, Ташкент выглядел намного лучше, чем из широких окон Первого секретаря.
- Все-таки у нас вы не остались, - прервал мои размышления Рашидов. То ли это был упрек, то ли констатация факта.
- Шараф Рашидович, я же не мог работать в театре Хамзы. Я должен был работать в русском театре... И меня позвал к себе самый крупный режиссер страны - Товстоногов, можно ли было такую перспективу отвергать?.. В конце концов, я в его театре представляю все-таки Ташкент. И в Москве, и в Ленинграде знают, откуда я появился.
- Расскажите нам, как работает товарищ Товстоногов? - спросил Рашидов, и в его вопросе Р. послышался оттенок настоящего интереса.
Тут, забыв о времени, Р. увлекся и стал рассказывать, какой это замечательный режиссер, и как творчески применяет он систему Станиславского и его метод действенного анализа, и в каких зарубежных поездках театр побывал, и как много он успел почерпнуть за эти годы. Впрочем, он не забыл добавить, что многому научился именно в Ташкентском театральном институте, где тоже творчески применяют систему Станиславского, и какой это прекрасный институт, не говоря уже о Среднеазиатском университете.
Рашидов слушал внимательно, время от времени переглядывась с Нишановым. Здесь творилась легенда о встрече бывшего ташкентца с самим Шарафом Рашидовым, которую деятели культуры скоро будут передавать из уст в уста. И, выдержав паузу, он сказал:
- И все-таки, когда было землетрясение, вас с нами не было.
Это был уже явный упрек, если не обвинение. Стало быть, из любви к Шарафу Рашидовичу Р. должен был отказаться от ленинградской перспективы и стоически ждать будущего землетрясения.
А если бы он уехал из Ташкента после землетрясения, он поступил бы патриотичней?
- Ну, знаете, Шараф Рашидович, - сказал Р., не затягивая паузы, землетрясение, к несчастью, никто не мог предсказать, не только я, но даже и вы, признайтесь!..
Ответ, видимо, его удовлетворил как признанием высоты его положения, так и констатацией независимости природы, и Рашидов усмехнулся.
- Это вы правильно заметили, - сказал он, глядя на Нишанова, и, подумав еще, диктующим тоном начал формулировать:
- Если кто-нибуд будет вас упрекат, вы никого не слушайте. Ты - наш. Мы считаем тебя нашим полномочным представителем Ленинграде. Недаром вы бываете Ташкенте, не забываете нас. Приезжайте еще, что-нибудь сделайте для нас. Мы будем вам помогат, - и, посмотрев на Нишанова, закончил: - Передайте от нас привет товарищу Товстоногову.
Нишанов, с видом глубокого удовлетворения, кивал в такт словам Первого секретаря. Решение, как всегда, было мудрым, политически глубоким и единственно верным.
Когда Р. вышел в приемную, Адхам Адхамов, сняв с запястья часы и вытянув руку вперед, держал их перед глазами на ладони. Глуховатым и полным значения голосом, не отрывая взгляда от стрелок, он зафиксировал:
- Сорок восим.
Затем он глубоко заглянул Р. в глаза и, снова сверившись с часами, повторил:
- Сорок восим минут ты был у товарища Рашидова.
И, обернувшись к помощнику и показывая ему свои часы, в третий раз потрясенно повторил неслыханную цифру:
- Сорок!.. Восим!.. Минут!..
17
Думаю, это случилось ближе к отъезду в Осаку, скорее всего в начале буднего дня, когда цеха, руководство и актеры, позавтракав за счет фирмы, рванулись из "Сателлита" по своим сугубым делам, а бдительность дежурных энтузиастов в гостинице явно притупилась. Его расчет оказался по-военному точен.
Не знаю, встречал ли он ее внизу или она сама поднялась на шестой этаж и постучалась в игрушечный номер, знаю одно: чайная церемония держалась в секрете. И то верно: зачем гусей дразнить?..
От взаимной вежливости и полного смущения можно было с ума сойти, а гортанный клекот закипающей в кружке воды, звяканье чашек в тесноте, тихие вздохи и случайные касанья, не глядя, - все сливалось в необыкновенную и новую музыку, которую создавал невидимый дирижер.
Пауз выходило больше, чем реплик, потому что единственное, чего хотелось, это побыть наедине, и, не доверяя до конца ни себе, ни гостье, он все-таки решился...
Печенье было ленинградское и сахар тоже...
Вздор! Вздор!..
Вовсе он не раздевал ее, вовсе не разглядывал и не разглаживал с нежностью тоненькой шеи, смуглых плеч, покатых шафранных грудок с раскосыми сосками, а тем более всю ее ладную восточную плоть!.. Нет и нет!.. И узкие бедра, и глубокий зрачок прячущегося пупка, и прохладные гладкоствольные ножки с упругими ступнями, и тишайший ласковый кустик, укрывающий плотное лоно - все это японское счастье и чудо всего лишь тайно воображалось ему!..
Лишь изредка он решался коротко взглянуть на ее гладкую черную головку, на чистый лоб, а еще реже в сияющие черные глаза. Ему хотелось сказать "Дорогая, дорогая" и услышать в ответ что-то незнакомое, утешительное и хоть на миг спасающее от привычного одиночества, но он только молчал и улыбался. Слишком она была чиста и недоступна в свои восемнадцать, а он - слишком осторожен и мудр в свои пятьдесят семь, чтобы решиться на что-то большее, чем чайная церемония в отеле...
- Благодарю, благодарю вас, сенсей! - говорила она, кланяясь ему, и эти ее сложенные перед грудью ладошки и привычные короткие грациозные поклоны просто восхищали его.
И все-таки, все же...
Чем церемоннее был чайный дуэт, тем неслучайней и бесцеремоннее росло в них обоих простое и ясное желание. Несмотря на большую разницу в возрасте. А может быть, именно благодаря ей.
Страсть и нежность - вот что чувствовал он, я знаю...
А она испытывала трепет и жажду...
Семен Ефимович Розенцвейг пил чай с печеньем и задыхался, а юная Иосико так и не сделала ни глотка...
Он уже любил ее, молча и безнадежно, и, кажется, навсегда, словно от имени всего своего древнего и исстрадавшегося народа, не дающего прав своим мужчинам ронять семя в чуждое лоно. И так же молча она откликалась ему, чувствуя за спиной дыхание другого, не менее древнего мира, который налагал на нее свои запреты.
"Будьте благословенны и обнимите друг друга!" - сказал бы я им, если бы знал о тайном свиданье, но я еще ничего не знал, а они не могли догадаться, что с чайными чашками в руках уже перешли границу моих авторских владений.
Вздор, вздор, что удавшиеся герои ведут себя своевольно и вопреки родительским желаниям!.. Это автор, достигнув высшей степени любви, разрешает им делать что угодно! И, почуяв негласное разрешение, они, как японские дети, принимаются расти без отказов и наказаний. А все их ослушанья, и уходы, и вольная жизнь вне отцовских пределов чреваты болью и знаньем, и запоздалым раскаяньем, и скорбным возвращением блудных скитальцев к родительским стопам...