Выбрать главу

Мы растроганно протестовали.

Я смотрела на эту удивительную женщину со старозаветным париком на голове (парик был фальшивый, просто черная повязка с белой ниткой поперек, изображающей пробор).

— Мы же не можем пользоваться ее великодушием, — сказал Аверченко Гуськину. — Надо непременно ее уговорить.

Гуськин загадочно улыбнулся.

— Этт! На этот счет можете быть спокойны. Ну, я вам говорю.

Больше всех взволновалась Оленушка. Со слезами на глазах она сказала мне:

—  Знаете, мне кажется, что Бог послал нам это путешествие, чтобы мы увидели, что есть еще на свете добрые и великодушные люди. Вот эта старуха, простая и небогатая, с какой радостью делится с нами своими крохами и жалеет нас, чужих людей!..

—  Удивительная старуха! — согласилась я. — И что удивительнее всего — лицо у нее такое… не особенно симпатичное…

—  Вот как не следует судить о людях по их внешности.

Мы обе так растрогались, что даже отказались от яичницы.

— Бедная старуха, отдает последнее…

Между тем Гуськин со стариком, не теряя времени, стали хлопотать, чтобы раздобыть необходимые бумаги и завтра же ехать дальше.

Сначала старик ходил куда-то один. Потом повел Гуськина. Потом оба вернулись и Гуськин пошел один. Вернулся и сказал, что начальство требует, чтобы Аверченко и я немедленно явились к нему лично.

Было уже одиннадцать часов, хотелось спать, но что поделаешь — пошли…

Мы смутно представляли себе, что за начальник нас ждет. Комендант, комиссар, хорунжий, писарь, губернатор… Сказано идти — идем. Мы уже давно отвыкли предъявлять какие-либо права или хотя бы допытываться, куда, к кому и зачем нас тащат. «Везут, как телят!» — права была Оленушка.

Пришли к какому-то казенному учреждению. Не то почта, не то участок…

В небольшой выбеленной комнате за столом офицер. У дверей солдат. Форма новая. Значит, это и есть украинцы.

— Вот, — сказал Гуськин и отошел в сторону.

Покровительствующий нам старухин муж встал у самых дверей и весь насторожился: если, мол, чуть что — он шмыг за дверь, и был таков.

Офицер, молодой, белокурый малый, повернулся к нам, посмотрел внимательно и вдруг улыбнулся удивленно, широко и радостно.

— Так это же ж правда? Вы кто?

—  Я — Тэффи.

—  Я — Аверченко.

—  Вы писали в «Русском слове»?

— Да, писала.

—  Гы-и! Так я же ж всегда читал. И Аверченко. В «Сатириконе». Гы-ы! Ну, прямо чудеса! Я думал, врет этот лайдак. А потом думал — если не врет, так все равно посмотрю. Я никогда в Петербурге не бывал, откровенно говоря, очень интересно было посмотреть. Гы-ы! Ужасно рад! Сегодня же вам обоим пришлю пропуски! Где вы остановились?

Тут старухин муж отклеился от двери и пролопотал свой адрес, скрепив его именем божиим:

— Ей-богу!

Мы поблагодарили.

—  Значит, завтра можем ехать?

—  Если хотите. А то погостили бы! У нас всего вдоволь. Даже шампанское есть.

—  Вот это уж совсем хорошо! Даже не верится, — мечтательно сказал Аверченко.

Офицер встал, чтобы проводить нас, и тут мы заметили растерянную физиономию Гуськина.

— Так вы же забыли самое главное! — трагическим шепотом свистел он. — Самое главное! Мой пропуск. Господин начальник! Я же из их труппы и еще три артиста. Они же без меня никак не могут! Они же засвидетельствуют. Что же будет? Это будет последний день Помпеи на этом самом пороге!

Начальник вопросительно посмотрел на нас.

— Да, да, — сказал Аверченко. — Он с нами и трое артистов. Совершенно верно.

— Рад служить.

Распрощались.

Гуськин всю дорогу недоумевал: — Самое главное позабыли! Что-о? Позабыли себе пропуск для Гуськина! Новое дело!

Дома, успокоенные, довольные и сонные, уселись мы вокруг самовара, подогретого дочкиной дочкой. Так как острота умиления над самоотверженной старухой уже прошла, то и мы с Оленушкой согласились поесть яичницы.

— Во всяком случае, мы сумеем ее убедить взять с нас хоть по себестоимости за все это, если уж она ни за что не хочет брать за услуги и квартиру. Не умирать же нам с голоду только оттого, что она такой чудесный человек.

— А какой грубый этот Гуськин! Осклабился, как идиот: «Этт! Можете быть спокойны». Ему-то старуху не жалко.

В комнате тепло. Обветренные щеки горят. Пора спать. Скоро двенадцать. Влетает молодой человек, вероятно, «сынов сын».

—   От начальника пришли! Требуют пана Аверченку.

—   Неужто передумал?

— А мы-то радовались!..

Аверченко вышел на кухню. Я за ним.

Там, окруженный испуганной толпой дочкиных дочек, стоял украинский городовой.

— Вот пропуски. И вот еще начальник прислал.

Две бутылки шампанского.

Каким очаровательным явлением может быть иногда украинский городовой!

Мы чокаемся теплым шампанским…

Как высоко вознесла нас судьба! Электрическое освещение, пробки летят в потолок, и пенится вино в чашах (именно в чашах, потому что пили его из чайных чашек).

— Уф-ф! — радостно вздыхает Гуськин. — А я, признаюсь, мертвецки перепугался!..

* * *

Утро в К.

Денек серенький, но спокойный, уютный, обыкновенный, как всякий осенний день. И дождик обычный — не тот, который третьего дня, безнадежный, будто соленый и горький, как слезы, размывал у насыпи кровавые ошметья…

Лежим долго в постели. Тело разбито, душа точно дремлет — устали мы!

А за дверями в кухне говор, суетня, звенит посуда, кто-то кого-то бранит, кого-то выгоняют, кто-то заступается, галдят несколько голосов сразу… Милая симфония простой человеческой жизни…

—   И где же тарелкэ? И где же тарелкэ? — вырывается чье-то звонкое соло из общего аккорда.

—   А вуйдэ Мошкэ?

И потом сложный дуэт, что-то вроде: «Зохер-бо-хер, зохер-бохер».

И густое контральтовое соло:

— А мишигене копф.

Дверь осторожно приоткрывается, и в узкую щелку оглядывает нас черный глазок. И прячется. Немножко ниже появляется серый глаз. И тоже прячется. Потом гораздо выше прежнего — опять черный, огромный и удивленный…

Это, верно, дочкины дочки ждут нашего пробуждения.

Пора вставать.

Поезд уходит только вечером. Целый день придется просидеть в К-цах. Скучно. Скучно, вероятно, от спокойствия, от которого отвыкли за последние дни. Два дня тому назад мы на скуку пожаловаться не могли…

Приходит дочкина дочка и спрашивает, что нам приготовить на обед.

Мы с Оленушкой переглядываемся и в один голос говорим:

—   Яичницу.

—   Да, да, и больше ничего не надо.

Дочкина дочка, видимо, удивлена и даже как будто недовольна. Вероятно, добрая старуха рассчитывала угостить нас на славу.

—  Это было бы бессовестно с нашей стороны, если бы мы стали пользоваться ее порывом.

—  Конечно. Яичница все-таки самое дешевое…

Хотя трудно есть ее два дня кряду.

Оленушка смотрит на меня с упреком и опускает глаза. Пришёл Аверченко. Принес целую груду чудесных яблок.

Оленуйшш пошла пройтись. Вернулась взволнованная.

—  Угадайте, что я принесла?

—  Не знаю.

—  Нет, вы угадайте!

—  Корову?

—  Нет, вы не шутите! Угадайте.

—  Не могу. Кроме коровы, ничего не приходит в голову. Канделябры, что ли?

— Ничего подобного, — торжественно говорит она и кладет на стол плитку шоколада. — Вот!

Подошла актриса с собачкой, выпучила глаза. Собачка удивилась тоже: понюхала шоколад и тявкнула.

—  Откуда? — расспрашивали мы.

—  Представьте себе — прямо смешно, — преспокойно купила в лавчонке. И никто ничего и не спрашивал, никаких бумаг, и в очереди не стояла. Прямо увидела, что в окошке выставлен шоколад, — вошла и купила. Бормана. Смотрите сами.