Сказано — сделано. Загрохотали столики, задребезжало что-то стеклянное, одна из теток сама собой сорвалась со стены.
— Господи! Что же это! Услышит хозяйка — выгонит меня.
Явившаяся поздравлять с новосельем от группы «курсисток» белокурая кудрявая Лиля предложила свои услуги, моментально разбила вазочку с шерстяными шишками и в ужасе упала за диван, прямо на второй теткин портрет, заботливо снятый, чтобы не разбить.
Треск, рев, визг.
— Пойте что-нибудь, чтобы не было слышно этого грохота.
Приступили к самому важному — двинули рояль.
— Подождите! — крикнула я. — На рояле бронзовая собачка на малахитовой подставке — очевидно, хозяйка ею дорожит. Надо ее сначала снять. Не суйтесь — я сама, вы только все колотите.
Я осторожно подняла прямо за собачку — какая тяжелая! Вдруг — что это? Отчего такой грохот?
Отчего вдруг стало легко? В руках у меня одна собачка. Малахитовая подставка, разбитая вдребезги, у моих ног. Ну кто же мог знать, что она не приклеена!
— Ну, теперь, наверное, прибежит хозяйка, — в ужасе шепчет Лиля.
— Вы сами виноваты. Отчего вы не пели? Я же вас просила. Ведь видели, что я принялась за собачку, ну и затянули бы что-нибудь хоровое. Двигайте рояль, а то мы до ночи не кончим.
Двинули, покатили, завернули хвост, поставили.
— Чудесно. Вот здесь будет удобно. Алексеева-Месхиева, я вам здесь новую песенку сочиню.
Живо пододвинула стул, взяла аккорды — что за ужас! Рояль перестал играть. Пододвинули еще немножко, поколотили по крышке, молчит, и кончено.
Стук в дверь.
— Молчите!
— Пойте!
Все равно надо отворить…
Входит не «она». Входит знакомый инженер, поздравляет с новосельем.
— Отчего у вас у всех такие трагические лица?
Рассказываем все. И главный ужас — рояль.
— Рояль? Ну, я вам это живо налажу. Прежде всего надо вытащить клавиши.
— Милый, вас сам бог послал.
Подсел, что-то покрутил и выдвинул.
— Вот, а теперь назад.
Клавиши назад не влезали.
Инженер притих, вынул платок и вытер лоб. Страшная догадка озарила меня.
— Стойте! Смотрите мне прямо в глаза и отвечайте всю правду. Вы раньше когда-нибудь клавиши вытаскивали?
— Да!
— А назад они влезали?
Молчание.
— Отвечайте правду! Влезали?
— Н-нет. Ни-ко-гда.
Унылые будничные дни.
Бурлившая жизнь, беспокойная и шумная, — осела.
Возвращаться домой нельзя. С севера Киев отрезан. Кто успел — уже уехал. Но все куда-то собираются. Все чувствуют, что оставаться надолго не придется.
Как-то при выходе из театра в вестибюле разговаривали мы с ясновидящим Арманом Дюкло. К нему подошел дежуривший у двери солдат и спросил:
— Скажите мне, господин Дюкло, скоро ли Петлюра придет?
Арман сдвинул брови, закрыл глаза.
— Петлюра… Петлюра… через три дня.
Через три дня Петлюра вошел в город.
Удивительное явление был этот Арман Дюкло.
Перед моим отъездом из Москвы я была несколько раз на его сеансах. Он отвечал очень верно на задаваемые ему вопросы.
Потом, когда мы познакомились, он признавался, что обыкновенно приступал к сеансам с различных подготовленных трюков, но потом начинал нервничать, очевидно, впадал в транс и, сам не зная почему и как, давал тот или иной ответ.
Это был совсем молодой, лет двадцати, не больше, очень бледный и худой мальчик, с красивым, утомленным лицом. Никогда не рассказывал о своем происхождении, недурно говорил по-французски.
— Я жил много-много лет тому назад. Меня звали Калиостро.
Но врал он лениво и неохотно.
Кажется, был он просто еврейским мальчиком из Одессы. Импресарио его был какой-то очень бойкий студент. Сам Арман, тихий, полусонный, не был деловым человеком и очень равнодушно относился к своим успехам.
В Москве им чрезвычайно заинтересовался Ленин и два раза вызывал его в Кремль для уяснения своей судьбы.[5] Когда мы его расспрашивали об этих сеансах, он отвечал уклончиво:
— Не помню. Помню только, что у самого Ленина до конца успех. У других различно.
Импресарио его рассказывал, что трусил безумно, потому что видел, как на Армана «накатило», и тогда он уже не отдает себе отчета, с кем имеет дело.
— Слава богу, пронесло благополучно.
Но пронесло ненадолго. Через несколько месяцев Арман был расстрелян.
Наступил последний акт киевской драмы.
Петлюра входил в город. Начались аресты и обыски.
Ночью никто не ложился. Сидели вместе, обыкновенно в квартире Мильруда. Чтобы не заснуть, играли в карты, чутко прислушивались, не идут ли. Если стук или звонок — прятали карты и деньги под стол. К нашей квартире в эти дни примкнул и Арман Дюкло.
— Нет, я не могу играть в карты. Ведь я же знаю каждую карту вперед, — объявил он.
И проигрывал три ночи подряд.
— Странно. Я был еще маленьким ребенком, и тогда уже никто не решался со мной играть…
— Да кто же с маленькими детьми в карты играет? — отвечали ему.
Тихий, полусонный, он не спорил и не смеялся. Странный был мальчик.
— Я всегда полусплю. И этот сон так истощает меня. Он выпивает все мои силы и всю мою кровь.
Бледное-бледное было его красивое лицо. Он говорил правду.
На улицах появились петлюровские, патрули. Необыкновенно вежливые джентльмены в солдатских шинелях щелкали каблуками и предупреждали, по какой улице ходить не следует, чтобы не попасть в облаву.
— Кто же вы такие? — спрашивали мы.
— А мы те самые, що казали «банда», — с гордым смирением отвечали джентльмены.
Опустели, закрылись магазины. Разбежались, попрятались люди. Город все больше и больше наполнялся солдатскими шинелями.
У Мильруда был обыск. Рассказывали, что маленький Алешка выбежал из детской со свирепым воплем:
— Я — Петлюра! Вот я вам всем задам!
Патруль почтительно удалился.
Состоялся торжественный парад. Драматург Винниченко раскланивался перед толпой. За свои драмы он таких оваций не получал…
Молодцы в новеньких жупанах немецкого сукна скакали на сытых сильных конях.
«Москали» посмеивались: «Хай живе Украина, аж с Киева до Берлина».
Погуляли, посмотрели. Начали укладывать чемоданишки. Пора.
За городом забухали пушки.
— Где?
— Как будто за Лысой Горой. Как будто большевики подходят.
— Ну, теперь пойдет надолго. У вас есть пропуск?
— В Одессу! В Одессу!
12
Пошла попрощаться с Лаврой.
«Бог знает, когда еще попаду сюда!»
Да, Бог знал…
Пусто было в этом сердце богомольной Руси. Не бродили странники с котомочкой, странницы с узелком на посошке. Озабоченные ходили монахи.
Спустилась в пещеры. Вспомнила, как в первый раз была здесь много лет тому назад с матерью, сестрами и старой нянюшкой. Пестрая «всякая» жизнь лежит между мной и той длинноногой девочкой с белокурыми косичками, какою я была тогда. Но чувство благоговения и страха осталось то же. И так же крещусь и вздыхаю от той же прекрасной неизъяснимой печали, исходящей от вековых сводов, древней русской молитвой овеянных, столькими, ах, столькими очами оплаканных…
Старый монах продавал крестики, четки и образок Богоматери, чудесно вклеенный в плоскую бутылочку через узкое горлышко. И две витые свечечки и аналой с крошечной иконкой на нем тоже вклеены. На венчике надпись: «Радуйся, невесто пеновестная». Чудесный образок. И сейчас, уцелевшая во многих беженских странствиях, стоит плоская бутылочка, чудо старого монаха, на моем парижском камине…
Зашла попрощаться и в собор св. Владимира. Видела перед иконой св. Ирины маленькую черную старушонку, на коленях, ступни в стоптанных башмачонках поджаты носками внутрь умиленно и робко. Плакала старушонка, и строго смотрела на нее увитая жемчугами, окованная золотом, пышная византийская Царица.