Одесский быт сначала очень веселил нас, беженцев.
«Не город, а сплошной анекдот!»
Звонит ко мне, много раз, одна одесская артистка. Ей нужны мои песенки. Очень просит зайти, так как у нее есть рояль.
— Ну хорошо. Я приду к вам завтра, часов в пять.
Вздох в телефонной трубке.
— А может быть, можете в шесть? Дело в том, что мы всегда в пять часов пьем чай…
— А вы уверены, что к шести уже кончите?
Иногда вечером собирались почитать вслух газетную хронику. Не жалели огня и красок одесские хроникеры. Это у них были шедевры в этом роде:
«Балерина танцевала великолепно, чего нельзя сказать о декорациях».
«Когда шла „Гроза“ Островского с Рощиной-Инсаровой в заглавной роли…»
«Артист чудесно исполнил „Элегию“ Эрнста, и скрипка его рыдала, хотя он был в простом пиджаке».
«На пристань приехал пароход».
«В понедельник вечером дочь коммерсанта Рая Липшиц сломала свою ногу под велосипедом».
Но скоро одесский быт надоел. Жить в анекдоте ведь не весело, скорее трагично.
Но вот маленький просвет. Приехал в Одессу наш милый редактор Ф. И. Благов и стал скликать сотрудников «Русского слова». «Русское слово» начнет выходить в Одессе. Сотрудники собрались в достаточном количестве, и дело стало быстро налаживаться.
К весне появился в городе поэт Макс Волошин. Он был в ту пору одержим стихонеистовством. Всюду можно было видеть его живописную фигуру: густая квадратная борода, крутые кудри, на них круглый берет, плащ-разлетайка, короткие штаны и гетры. Он ходил по разным правительственным учреждениям и нужным людям и читал стихи. Читал он их не без толку. Стихами своими он, как ключом, отворял нужные ему ходы и хлопотал в помощь ближнему. Иногда войдет в какую-нибудь канцелярию и, пока там надумают доложить о нем по начальству, начнет декламировать. Стихи густые, могучие, о России, о самозванце, с историческим разбегом, с пророческим уклоном. Девицы-дактило окружали его восторженной толпой, слушали, ахали, и от блаженного ужаса у них пищало в носиках. Потом трещали машинки — Макс Волошин диктовал свои поэмы. Выглядывало из-за двери начальствующее лицо, заинтересовывалось предметом и уводило Макса к себе. Уводило, и через запертую дверь доносилось густое, мерное гудение декламации.
Зашел он и ко мне.
Прочел две поэмы и сказал, что немедленно надо выручать поэтессу Кузьмину-Караваеву, которую арестовали (кажется, в Феодосии) по чьему-то оговору и могут расстрелять.
— Вы знакомы с Гришиным-Алмазовым, просите его скорее.
Кузьмину-Караваеву я немножко знала и понимала вздорность навета.
— А я пойду к митрополиту, не теряя времени.
Кузьмина-Караваева окончила духовную академию.
Митрополит за нее заступится.
Позвонила Гришину-Алмазову. Спросил:
— Вы ручаетесь?
Ответила:
— Да.
— В таком случае завтра же отдам распоряжение. Вы довольны?
— Нет. Нельзя завтра. Надо сегодня и надо телеграмму. Очень уж страшно — вдруг опоздаем!
— Ну хорошо. Пошлю телеграмму. Подчеркиваю: «пошлю».
Кузьмину-Караваеву освободили.
Впоследствии встречала я еще на многих этапах нашего странствия — в Новороссийске, в Екатеринодаре, в Ростове-на-Дону — круглый берет на крутых кудрях, разлетайку, гетры и слышала стихи и восторженный писк покрасневших от волнения носиков. И везде он гудел во спасение кого-нибудь.
Приехал в Одессу мой старый друг М. Пробрался гонцом от Колчака из Владивостока через всю Сибирь, через большевистские станы, с донесением, написанным на тряпках (чтобы нельзя было прощупать), зашитых под подкладку шинели. Он заехал к общим знакомым, которые сообщили ему, что я в Одессе, и сейчас же вызвали меня по телефону. Встреча была очень радостная, но и очень странная. Вся семья столпилась в углу комнаты, чтобы нам не мешать. Из приоткрытой двери умиленно выглядывала старая нянюшка. Все притихли и торжественно ждали: вот друзья, которые считали друг друга погибшими, сейчас встретятся. Господи! Заплачут, пожалуй… Времена-то ведь такие… Я вошла:
— Мишель! Милый! Как я рада!
— А уж я-то до чего рад! Столько пережить пришлось. Посмотрите, сколько у меня седых волос!
— Ничего подобного. Ни одного. Вот у меня действительно есть. Вот здесь, на левом виске. Пожалуйста, не притворяйтесь, что не видите!
— Ну и ровно ничего. Буквально ни одного.
— Да вы подойдите к свету. Это что? Это, по-вашему, не седой волос?
— Ни капли. Вот у меня действительно. Вот, посмотрите на свет.
— Ну, знаете, это даже подло!
— А вам лишь бы спорить. Именно я седой.
— Узнаю ваш милый характер! Что у него — то все великолепно, а у другого все дрянь!
Хозяева на цыпочках благоговейно вышли из комнаты.
Когда эти первые восторги встречи прошли, М. рассказывал много интересного о своей судьбе.
Человек он был глубоко штатский, помещик, пошел на военную службу во время войны. Поехал после революции в имение, там, в родном городишке, осажденном большевиками, выбран был диктатором.
— Вы, конечно, мне не поверите, так вот я, с опасностью для жизни, пронес под подкладкой приказы, подписанные моим именем.
Я посмотрела. Верно.
— Они подвезли артиллерию и так и сыпали по нас снарядами. Пришлось удирать, — рассказывал он. — Я скачу верхом через поле. Вдруг вижу во ржи два василечка рядом. Нигде ни одного, а тут два рядом. Будто чьи-то глаза. И знаете — все забыл и пушек не слышу. Остановил лошадь, слез и сорвал василечки. А тут кругом бегут, кричат, падают. А мне чего-то и не страшно было, как вы думаете, отчего мне не было страшно? Храбрый я, что ли?
Он задумался.
— Ну, а дальше?
— Оттуда попал на Волгу. До чего смешно! Флотом командовал. Ничего, сражались. Помните, мне лет пять тому назад гадалка сказала, что незадолго до смерти буду служить во флоте. И все надо мной смеялись: большой, толстый, и наденет шапочку с ленточками. Вот и исполнилось. Теперь еду в Париж, а потом через Америку во Владивосток, обратно к Колчаку. Отвезу ему его адмиральский кортик, который он бросил в воду. Матросы его выловили и посылают с приветом.
Рассказывал, что видел в Ростове Оленушку. Она играла в каком-то театрике и очень дружно жила со своим мужем, похожим на гимназиста в военной форме. Оленушка стала убежденной вегетарианкой, варила для себя какие-то прутья и таскала кусочки мяса у мужа с тарелки.
— Да уж вы бы, Оленушка, положили бы себе прямо, — посоветовал М.
Маленький муж покраснел от испуга:
— Что вы! Что вы! Нельзя так говорить. Она сердится. Она ведь по убеждению.
М. готовился в дальний путь. Торопился. Надо было скорее отвезти Колчаку разные одесские резолюции и вообще наладить связь. Он был первым гонцом, благополучно проскочившим.
Был бодр. В Колчака и белое дело верил свято.
— Возложенную на меня миссию выполню с радостью и самоотвержением. У меня хорошо на душе.
Одно только смущает: черный опал в моем перстне треснул. Раскололся крестом. Как вы думаете, что это значит?
Я не сказала, что я думаю, но темный знак не обманул. Ровно через месяц М. умер…
Ему очень хотелось увезти меня из Одессы. Кругом говорили:
«Ауспиции тревожны!»
Он уезжал на военной миноноске и обещал выхлопотать мне разрешение. Но погода была скверная, на море свирепые штормы, и я уехать не согласилась.
И столько дружеских голосов успокаивали М. на мой счет:
— Неужели вы думаете, что мы не позаботимся о Надежде Александровне, если будут эвакуировать Одессу!
— Она первая взойдет на пароход — клянусь вам в этом!
— Да неужели кто-нибудь из нас сможет уехать, не подумав прежде всего о ней? Даже смешно!