Выбрать главу

(И действительно, впоследствии было очень смешно, но не потому, что они позаботились…)

Рано утром разбудили меня. Холодное было утро. Синие тени лежали на бледных щеках М.

Когда будят рано в слепое зимнее утро — это всегда или проводы, или похороны, или несчастье, или страшная весть. И дрожит тело каждой каплей крови в этом мутном свете без солнца.

Синие тени лежали на щеках М.

—  Ну, прощайте, еду. Перекрестите меня.

—  Господь с вами.

—  Теперь, наверное, ненадолго. Теперь скоро увидимся.

Но никаких надежд на простые, милые радости не чувствовала я в этом тоскливом рассвете, привидении грядущих дней. И я повторила тихо:

— Господь с вами. А увидимся ли мы — не знаю.

Мы ведь ничего не знаем. И поэтому всякая наша разлука — навсегда.

И мы уже больше не встретились.

Через год в Париже русский консул передал мне перстень с черным опалом.

Это все, что осталось от моего друга. Его, уже мертвого, дочиста обокрал живший в том же отеле авантюрист. Он унес все — платье, белье, чемоданы, кольца, портсигар, часы, даже флаконы с духами, но почему-то не посмел дотронуться до черного опала. Что-то в нем почувствовал.

Любопытна история происхождения этого опала.

Одно время — это было приблизительно в начале войны — я очень увлекалась камнями. Изучала их, собирала легенды, с ними связанные. И приходил ко мне одноглазый старичок Коноплев, приносил уральские благородные камни, а иногда и индийские. Уютный был старичок. Расстилал на столе под лампой кусок черного бархата и длинными тонкими щипцами, которые он называл «корцы», вынимал из коробочки синие, зеленые, красные огоньки, раскладывал на бархате, рассматривал, рассказывал. Иногда упрямился камушек, не давался корцам, бился весь в испуганных искрах, как живой птенчик.

—   Ишь, неполадливый! — ворчал старичок. — Рубинчик-шпинель, оранжевый светик. Горячий.

—   А вот сапфирчик. Вон как цветет камушек. Таусень, павлиний глазок. В сапфире важно не то, что он светел или темен, а то, когда он в лиловость впадает, цветет. Это все понимать надо.

Долгие часы можно было просидеть, переворачивая корцами холодные огоньки. Вспоминались легенды:

—   Показать изумруд змее — у нее из глаз потекут слезы. Изумруд — цвет цветущего рая. Горько змее вспоминать грех свой.

—   Аметист — целомудренный, смиренномудрый камень, очищает прикосновением. Древние пили из аметистовых чаш, чтобы не опьяняло вино. В двенадцати камнях первосвященника — аметист важнейший. И папа аметистом благословляет каноников.

—   Рубин — камень влюбленных. Опьяняет без прикосновения.

—   Александрит — удивительный наш уральский камень александрит, найденный в царствование Александра Второго и его именем названный пророчески. Носил в сиянии своем судьбу этого государя: цветущие дни и кровавый закат.

—   И алмаз, яспис чистый, символ жизни Христовой.

Я любила камни. И какие были между ними чудесные уроды: голубой аметист, желтый сапфир, или тоже сапфир, бледно-голубой с ярко-желтым солнечным пятнышком. По-коноплевски — «с пороком», а по-моему — с горячим сердечком.

Иногда приносил он кусок серого камня и в нем целый выводок изумрудов. Как дети, подобранные по росту: все меньше и меньше, тусклые, слепые, как щенята. Их обидели, их слишком рано выкопали. Им еще надо было тысячелетия созревать в глубокой горячей руде.

И вот как раз во время этой моей любви к камням принес как-то художник А. Яковлев несколько опалов, странных, темных. Их привез какой-то художник с Цейлона и просил продать.

— Опалы приносят несчастье. Не знаю, брать ли? Посоветуюсь с Коноплевым.

Коноплев сказал:

— Если сомневаетесь — ни за что не берите. Вот я покажу вам сейчас камушки дивной красоты, согласен чуть ни задаром отдать. Вот, взгляните. Целое ожерелье.

Он развернул замшевую тряпку и выложил на бархат один за другим двенадцать огромных опалов дивной красоты. Бледно-лунный туман. И в нем, в этом тумане, загораются и гаснут зеленые и алые огоньки: «Есть путь!», «Нет пути!», «Есть путь!», «Нет пути!». Переливаются, манят, путают…

— Задаром отдам, — повторяет с усмешкой Коноплев.

И не оторваться от лунной игры. Смотришь — тихий туман. И вдруг — мигнул огонек, и рядом другой, вздулся в пламень, затопил первый, и оба погасли.

— Задаром. Но должен упредить. Продал я это ожерелье все целиком госпоже Мартене, жене профессора. Очень ей понравилось, оставила у себя. А на другое утро присылает слугу — берите, мол, скорее камни обратно: неожиданно муж скончался, профессор Мартене. Так вот, как хотите. Не боитесь — берите, а убеждать не стану.

От коноплевских опалов я отказалась, а один из черных цейлонских решила взять. Долго вечером рассматривала его. Удивительно был красив. Играл двумя лучами: синим и зеленым. И бросал пламень такой сильный, что казалось, выходил он, отделялся и дрожал не в канне, а над ним.

Я купила опал. Другой такой же купил М.

И вот тут-то и началось.

Нельзя сказать, чтобы он принес мне определенное несчастье. Это бледные, мутные опалы несут смерть, болезнь, печаль и разлуку.

Этот — не то. Он просто схватил жизнь, охватил ее своим черным огнем, и заплясала душа, как ведьма на костре. Свист, вой, искры, огненный вихрь. Весь быт, весь лад — все сгорело. И странно, и злобно, и радостно.

Года два был у меня этот камень. Потом я дала его А. Яковлеву с просьбой, если можно, вернуть тому, кто привез его с Цейлона. Мне казалось, что нужно, чтобы он ушел, как Мефистофель, непременно тою же дорогой, какою пришел, и как можно скорее. Если пойдет по другой дороге, запутается и вернется. А мне не хотелось, чтобы он возвращался.

Второй камень А. Яковлев оставил у себя. Не знаю, надолго ли, но знаю, что жизнь его тоже подхватила сине-зелекая волна, закружила и бросила в далекую косоглазую Азию.

Третий камень завертел тихого и мирного М. Как уютно текла его жизнь: мягкое кресло, костяной ножичек между шершавых страничек любимого поэта, ленивые руки, с ногтями, отшлифованными, как драгоценные камни, рояль, портрет Оскара Уайльда в черепаховой раме, переписанные бисерным почерком стихи Кузмина…

И вот — выронили ленивые руки неразрезанную книжку. Война, революция, нелепая женитьба, «диктатор в родном городишке», подписывающий чудовищные приказы, партизанская война на Волге, Колчак, страшный путь через всю Сибирь, Одесса, Париж, смерть. Разрезала черный камень глубокая трещина вдоль и поперек — крестом. Кончено.

* * *

Сбегались в Одессу новые беженцы, москвичи, петербуржцы, киевляне.

Так как пропуски на выезд легче всего выдавались артистам, то — поистине талантлив русский народ! — сотнями, тысячами двинулись на юг оперные и драматические труппы.

— Мы ничего себе выехали, — блаженно улыбаясь, рассказывал какой-нибудь скромный парикмахер с Гороховой улицы. — Я — первый любовник, жена — инженю, тетя Фима — гран-кокет, мамаша — в кассе и одиннадцать суфлеров. Все благополучно проехали. Конечно, пролетариат был слегка озадачен количеством суфлеров. Но мы объяснили, что это самый ответственный элемент искусства. Без суфлера пьеса идти не может. С другой стороны, суфлер, сидя в будке и будучи стеснен в движениях, быстро изнемогает и должен немедленно заменяться свежим элементом.

Приехала опереточная труппа, состоящая исключительно из «благородных отцов».

И приехала балетная труппа, набранная сплошь из институтских начальниц и старых нянюшек…

Все новоприбывшие уверяли, что большевистская власть трещит по всем швам и что, собственно говоря, не стоит распаковывать чемоданы. Но все-таки распаковывали…

Настроение в городе было если не бодрое, то очень оживленное.