Большая звезда вздулась костром, бросила на море золотую ломаную дорожку, словно маленькая луна.
— Это Сириус, — произнес около меня голос.
Мальчишка-кочегар.
Глаза, белые от замазанного сажей лица, напряженно смотрят в небо. Через открытый ворот бурой от грязи рубашки виден медный крестик на замызганном гайтанчике.
— Это Сириус.
— Вы знаете звезды? — спросила я.
Он замялся.
— Немножко. Я плаваю… я кочегар… на пароходе ведь часто приходится посматривать на небо.
— Из кочегарки?
Он оглянулся кругом.
— Ну да. Я кочегар. Не верите?
Я взглянула на него. Действительно — почему же не верить? Рука с обломанными черными ногтями, этот медный крестик…
— Нет, я верю.
Черные волны с острыми белыми рыбьими гребешками плыли у борта, хлюпали, шлепали по пароходу лениво и злобно. Погасла дорожка Сириуса, начался мелкий дождик.
Я отошла от борта.
— Надежда Александровна! — тихо окликнул меня кочегар.
Я остановилась.
— Откуда вы меня знаете?
Он снова оглянулся кругом и заговорил совсем тихо:
— Я был у вас на Бассейной. Меня представил вам мой товарищ, лицеист Севастьянов. Помните? Говорили о камнях, о желтом сапфире…
— Да… чуть-чуть вспоминаю…
— Здесь никто не знает, кто я. Даже там, в кочегарке. Я плыву уже третий раз. Третий рейс. Все мои погибли. Отец скрылся. Он мне сказал: ни на одну минуту не забывать, что я кочегар. Только тогда я смогу уцелеть и сделать благополучно то, что мне поручено. И вот плыву уже третий раз и должен опять вернуться в Одессу.
— Там уже укрепятся большевики.
— Вот тогда мне туда и нужно. Я заговорил с вами потому, что был уверен, что вы узнаете меня. Я вам верю и даже думаю, что вы нарочно притворяетесь, что не узнали меня, чтобы не встревожить. Неужели так хорош мой грим?
— Поразительный. Я и сейчас уверена, что вы — самый настоящий кочегар, а только в шутку упомянули о Севастьянове.
Он усмехнулся.
— Спасибо вам.
Он нагнулся, быстро поцеловал мне руку и шмыгнул к трапу.
Маленькое пятнышко сажи осталось у меня на руке.
Да. Петербург. Вечера. Томные, нервные дамы, рафинированная молодежь. Стол, убранный белой сиренью. Беседа о желтом сапфире…
Что говорил о желтом сапфире этот худенький картавый мальчик?
Сколько еще рейсов сделает он с медным крестиком на замызганном гайтанчике? Один? Два? А потом прижмет усталые плечи к каменной стенке черного подвала и закроет глаза…
Темное пятнышко угольной сажи осталось на моей руке.
И все…
23
И вот другая ночь. Тихая, темная. Вдали полукругом береговые огоньки.
Какая тихая ночь!
Стога долго на палубе, вслушиваюсь в тишину, и все кажется мне, что несется с темных берегов церковный звон. Может быть, и правда звон… Я не знаю, далеки ли эти берега. Только огоньки видны.
— Да, благовест, — говорит кто-то рядом. — По воде хорошо слышно.
— Да, — отвечает кто-то. — Сегодня ведь пасхальная ночь.
Пасхальная ночь!
Как мы все забыли время, не знаем, не понимаем своего положения ни во времени, ни в пространстве.
Пасхальная ночь!
Этот далекий благовест, по волнам морским дошедший до нас, такой торжественный, густой и тихий до таинственности, точно искал нас, затерянных в море и ночи, и нашел, и соединил с храмом в огнях и пении там, на земле, славящем Воскресение.
Этот с детства знакомый торжественный гул святой ночи охватил души и увел далеко, мимо криков и крови, в простые, милые дни детства…
Младшая моя сестра Лена… Она всегда была со мной рядом, мы вместе росли. Всегда у своего плеча видела я ее круглую розовую щеку и круглый серый глаз.
Когда мы ссорились, она била меня своим крошечным и мягким, как резиновый комочек, кулаком и сама, в ужасе от своего зверства, плакала и повторяла: «Я ведь тебя убить могу!»
Она вообще была плакса. И когда я принималась рисовать ее портрет (я в пять лет чувствовала большое влечение к живописи, которое впоследствии сумели из меня вытравить), то прежде всего рисовала круглый открытый рот, затушевывала его черным, а потом уже пририсовывала глаза, нос и щеки. Но это все были уже совершенно незначащие аксессуары. Главное — разинутый рот. Он передавал великолепно сущность физическую и моральную моей модели…
Лена тоже рисовала. Она всегда делала то же, что я. Когда я хворала и мне давали лекарство, то и ей должны были накапать в рюмочку воды.
— Ну что, Ленушка, лучше ли тебе?
— Да, слава богу, как будто немножко легче, — со вздохом отвечала она.
Да, Лена тоже рисовала, но прием у нее был другой. Рисовала она нянюшку и начинала с того, что старательно проводила четыре горизонтальных параллельных черточки.
— Это что же такое?
— Это морщины на лбу.
К этим морщинам потом двумя-тремя штрихами пририсовывалась вся нянюшка. Но очень было трудно вывести правильные черточки для морщин, и Лена долго сопела и портила лист за листом.
Лена была плакса.
Помню ужасный, позорный случай.
Я уже целый год училась в гимназии, когда Лену отдали в младший приготовительный.
И вот как-то стоит наш класс на лестнице и ждет своей очереди спуститься в переднюю. Малыши приготовишки только что прошли вперед.
И вдруг вижу — маленькая фигурка со стриженым хохолком на лбу, волоча тяжелую сумку с книгами, испуганно пробирается около стенки и не смеет пройти мимо нас.
…Лена!
Наша классная дама подошла к ней:
— Как ваша фамилия?
— Вы из какого класса?
Лена подняла на нее глаза с выражением самого нечеловеческого ужаса, нижняя губа у нее задрожала, и, не отвечая ни слова, она втянула голову в плечи, затрясла хохолком, подхватила свою сумку и с громким плачем побежала по лестнице, маленький, несчастный катыш!
— Какая смешная девочка! — засмеялась классная дама.
А я! Что я переживала в этот момент! Я закрыла глаза, спряталась за спину подруги… Какой позор! Вдруг классная дама узнает, что это моя сестра! Которая ревет вместо того, чтобы ответить просто и благородно: «Из младшего приготовительного», — и сделать реверанс. Какой позор!
…Гудит пасхальный звон, теперь уже совсем ясный…
Помню, в старом нашем доме, в полутемном зале, где хрустальные подвески люстр сами собой, тихо дрожа, звенели, стояли мы рядом, я и Лена, и смотрели в черное окно, слушали благовест. Нам немножко жутко оттого, что мы одни, и оттого еще, что сегодня так необычно и торжественно ночью гудят колокола и что воскреснет Христос.
— А отчего, — говорит Лена, — отчего ангелы сами не звонят?
Я вижу в полутьме ее серый глазок, блестящий и испуганный.
— Ангелы только в последний час приходят, — отвечаю я и сама боюсь своих слов…
Отчего в эту вот, в эту пасхальную ночь пришла ко мне за тысячи верст, в темное море, сестра моя, пришла маленькой девочкой, какой я больше всего любила ее, и встала около меня?
Я не знаю почему…
Я узнаю только через три года, что в эту ночь за тысячи верст от меня, в Архангельске, умирала моя Лена…
Пришли в Новороссийск.
Какой огромный порт!
Мол за молом, без числа.
Всюду, как шеи гигантских черных журавлей, вздымаются подъемные краны. Бесконечные амбары, сараи, склады.
На молах и на набережной — народ.
Сначала показалось, что это пассажиры ждут парохода. Но, побродив между ними, увидела, что они не ждут, а просто живут здесь. Устроили из лохмотьев и корзинок палатки, развесили рваное барахло, обжились и живут.
Старухи тут же на жаровнях жарят какие-то огрызки.