Выбрать главу
…Юность мчалась, цветы приколовши…

(«Пасха в Петербурге»)

Возле Лебяжьей канавки Глянешь со ступеней, Будто поправить булавки Синей шляпки твоей…
(П. Потемкин, «Лебяжья канавка», 1923)

Именно «воспоминанье, острый луч» преображает «изгнанье». Пронзающая сила памяти возвращает город, «где нежно в каменном овале / синеют крепость и Нева». Даже сумерки помнятся как деятельность художника: «бывали сумерки, как шорох / тушующих карандашей». Воспоминание — это луч фонаря, особый ракурс освещения (В. Набоков, «Ut pictura poesis», апрель 1926). Из бесцветного, лишенного красок эмигрантского «настоящего» изгнанник видит родину цветной и многоцветной: «Синей ночью рдяная ладонь / охраняла вербный твой огонь» («К родине», 1924).

Противопоставляет, объединяя в одном снимке, два цветовых канона Петербурга — сияющий и мрачный — В. Ходасевич в «Соррентинских фотографиях»:

Золотокрылый ангел розов И неподвижен — а над ним Вороньи стаи, дым морозов, Давно рассеявшийся дым. И, отражен кастелламарской Зеленоватою волной, Огромный страж России царской Вниз опрокинут головой. Так отражался он Невой, Зловещий, огненный и мрачный…

Уникальная красота города возрождается — но только в памяти:

Что там было? Ширь закатов блеклых, Золоченых шпилей легкий взлет, Ледяные розаны на стеклах… Лед на улицах и в душах лед.
…Тысяча пройдет, не повторится, Не вернется это никогда. На земле была одна столица, Все другое — просто города.
(Г. Адамович, 1928)

«Румяные губы», «туманное озеро», «матовый» абажур, «голубая, овальная комната» — Петербург из 1950 года Георгия Иванова. Из ледяного никогда усилием сознания и воображения поэт возвращается в утраченную столицу с ее голубовато-золотой гаммой:

Распыленный мильоном мельчайших частиц, В ледяном, безвоздушном, бездушном эфире, Где ни солнца, ни звезд, ни деревьев, ни птиц, Я вернусь — отраженьем в потерянном мире.
И опять в романтическом Летнем саду, В голубой белизне петербургского мая, По пустынным аллеям неслышно пройду, Драгоценные плечи твои обнимая.

В подсоветской поэзии у Петербурга — Ленинграда — сначала исчезают краски. Город обесцвечивается, как бы выцветает. Его знаменитая красота принадлежит только давно отошедшему:

И розово-серый прибрежный гранит, И дымные дали его.
(Е. Полонская, «Город», 1936)

Только в «видениях юности беспечной» город остался многоцветным:

Под солнцем сладостным, под небом голубым Он весь в прозрачности купался. …И фонари, стоящие, как слезы, И липкотеплые ветра Ему казались лепестками розы.
(К. Вагинов, 1934)

Еще помнит и славит былое великолепие Михаил Кузмин — «…сквозь пар и сумрак розовея»; но сам перечеркивает красоту безобразием — «там пустые, темные квартиры, / Где мерцает беловатый пол» (1930). Абсолютно непригодную, по его мнению, декоративность города уничтожает Илья Сельвинский в «Пушторге»:

Карточный город Пиковой Дамы Под небом холщовым своих декораций Дворцов и каналов с пустыми водами…

(1931)

«Погружается Мойка во тьму» — и не только Мойка, но и весь город в сознании поэта (А. Ахматова, «Годовщину последнюю празднуй…», 1938). Эпитеты? «Погребально», «свет… притушен», «в грозных айсбергах». Теперь уже — «не столицею европейской / С первым призом за красоту», а «душной ссылкою енисейской», «пересылкой» с «трупным запахом прогнивших нар» видится Ахматовой ее город.

И только к концу 50-х опять просияет его красота:

И все перламутром и яшмой горит, Но света источник таинственно скрыт.

Торжествующая, праздничная полихромность поэзии XVIII века с его яркими, насыщенными цветами, подчеркнутыми особым блеском и одновременно прозрачностью красок, свидетельствует о подъеме и расцвете, цветении городской культуры. Затем — в первой трети XIX века краски становятся более изысканными, от основных цветов (синий, красный, желтый, зеленый) поэты постепенно переходят к их смешиванию, созданию более утонченной и индивидуальной палитры. Более тонким становится и сочетание цветов. Отражение города в поэтическом описании приобретает особую цветовую глубину, насыщенность, напряженность. Однако к середине века город как бы обесцвечивается — социальные мотивы изымают из поэзии яркие или изысканные краски, сводя цвет либо к желто-коричневой, либо к серо-черной монохромности. Цвет становится не ярким, не праздничным, не блестящим и не прозрачным, а грязным и тусклым.

И только к концу XIX, а особенно в начале XX, нарастая к 1913 году, как известно самому богатому и праздничному — перед обвалом в мировую войну, революцию и разруху, — цвета Петрополя приобретают удивительное разнообразие, их сочетания не только обретают утраченную изысканность, но и приумножают ее.

Нарастающий, побеждающий черный (с привнесением серого), монохром постреволюционной поэзии, играющий роль отрицания цвета, свидетельствует о торжестве зла — ведь черный цвет (и темный тоже) издревле ассоциировался со злом, белый (и светлый) — с добром. Черный (мрачный, темный) вытесняет из петербургской поэзии, поглощает разноцветье, гасит цвета. Эта победа мрака есть победа возвращающегося хаоса (из которого, по античной мифологии, родились «Черная ночь и угрюмый Эреб»). Мрак черного цвета уничтожает присущий Неве и городу на Неве блеск — а Платон считал, что мир красоты и весь мир идей обладает блеском (считалось, что «цвет богов — блестящий, ввиду происхождения их от огня»[45]). Любопытно, что российский психоаналитик С. Афанасьев считает черный выразителем акцентуации шизоидности (замкнутость, напряженность)[46].

Афанасьев анализирует своеобразие цветового предпочтения различных типов людей, но его наблюдения распространимы и на цветовые предпочтения целых поэтических эпох.

Напряженной борьбой эпитетов награжден город в стихах Александра Кушнера. Есть у него стихи и в скромной, подчеркнуто строгой цветовой гамме (желтое, серое, черное), почти гравюрные — «О здание Главного штаба!», где «серый» цвет плаща итальянского архитектора соседствует с «желтым» бумаги, чертежа. И есть — подчеркнуто живописные, как «Аполлон в снегу», где контрастно сочетаются несочетаемые север и Средиземноморье, Россия и античность — статуя Аполлона «в белой шапке» снега, «желтоватая синица» и «сугроб», «блеск… от серебряной пыли» и «пятна сырости», «оливы», «лазурное море» и «белые иглы», в общем — «Эта пальма, наверное, ель, / Обметенная инеем сплошь». Цветовой эпитет у Кушнера может быть исключительным, одиноким и единственным внутри «большого» стихотворения — как «купавок в стакане букетик цыплячий» в «Ночном параде». Цветовой эпитет может быть подчеркнуто противостоящим, оппонирующим — например, «белые» и «черные» камешки, которые «в мокром красуются наряде» под «ветрами ледяными» Ленинграда, противоположны во всем «чужим» «трагедийным розам в жирном гриме». Здесь — «в снегу и синяках». Там, возможно, — «лазурные сны». Но для поэта — только в сослагательном наклонении.

вернуться

45

Н. В. Серов. Античный хроматизм, с. 37.

вернуться

46

С. Э. Афанасьев. Цветовые нити поиска личностной типологии в древнеиндийской философии и современной психологии. — В кн.: Н. В. Серов, с. 444.