— Ну еще бы, еще бы, — пробормотал доктор. — Ясно, что это его огорошило.
Сердце бешено колотилось в груди Ностромо. Голова шла кругом. Гирш! Это был Гирш! Он ухватился за край стола.
— Но он ведь прятался на нашем баркасе, — чуть не закричал Ностромо. И упавшим голосом добавил: — Прятался на баркасе, а потом… потом…
— Потом Сотильо с ним расправился, — закончил доктор. — Теперь вы можете бояться его не больше, чем меня. Но хотелось бы мне знать, как он сумел добиться, чтобы какая-то добрая душа его пристрелила.
— Стало быть, Сотильо знает… — начал Ностромо уже более спокойным голосом.
— Он знает все! — отрезал доктор.
Капатас ударил кулаком по столу.
— Все? Что вы такое говорите? Все… Сотильо знает все? Нет, это невозможно! Знает все?
— Конечно. Почему это невозможно? Вчера ночью Гирша допрашивали при мне, в этой самой комнате. Он назвал вас, назвал Декуда и рассказал о серебре… Баркас разрезало на две части. Он умирал от страха перед Сотильо, но память у него не отшибло — разве мало он рассказал? Пожалуй, менее всего он знал о самом себе. Когда его нашли, он, как клещ, вцепился в якорь. Вероятно, ухватился за него в тот миг, когда баркас пошел ко дну.
— Пошел ко дну? — задумчиво переспросил Ностромо. — Сотильо думает так? Bueno.
Доктор не очень ясно представлял себе, как еще можно думать. Да, Сотильо думает, что баркас пошел ко дну, а капатас портовых каргадоров и Мартин Декуд и заодно с ними, возможно, еще один-два человека из политических иммигрантов — утонули.
— А я скажу вам, сеньор доктор, — перебил его Ностромо, — что Сотильо знает не все.
— О чем вы?
— Ну, к примеру, он не знает, что я остался жив.
— Этого не знали и мы.
— Но вас это нисколько не тревожило… ни одного из кабальеро, стоявших там, на пристани… Велели человеку, такому же, как вы, живому человеку провернуть очень миленькое дельце, которое не могло окончиться благополучно, и сразу же перестали думать о нем.
— Вы, кажется, забыли, капатас, что меня не было на пристани. И это ваше дельце миленьким я не считал. Так что незачем говорить со мной столь саркастическим тоном. Вы поймите, друг мой, нам сейчас не до того, чтобы тревожиться о мертвых. Смерть подстерегает каждого из нас. Вы уехали, и делу конец.
— Вот именно конец! — воскликнул Ностромо. — А зачем мне это нужно, можете вы сказать?
— Ну, это уж никого, кроме вас, не касается, — грубовато ответил доктор. — Кто-кто, а я тут ни при чем.
Они умолкли; в темноте растаял шелест голосов. Оба сидели на краю стола, касаясь друг друга плечами и невольно устремляя взгляд в глубь комнаты, где чернели во мгле страшные контуры подвешенного на дыбе тела, — ссутулившиеся плечи, склоненная вперед голова, — и им казалось, будто покойник прислушивается к их разговору.
— Muy bien[119],— пробормотал в конце концов Ностромо. — Пусть будет так. Тереза в самом деле права. Все это никого, кроме меня, не касается.
— Тереза умерла, — рассеянно заметил доктор, погруженный в размышления о том, каким образом могло осуществиться неожиданное воскрешение Ностромо. — Умерла, бедняжка, умерла.
— Без исповеди? — тревожно спросил капатас.
— Странный вопрос! Конечно, без исповеди; кто бы ей привел вчера священника?
— Да примет господь её душу! — с угрюмой безнадежностью сказал Ностромо, и доктор Монигэм, удивленный мрачным пафосом этой фразы, не успел даже слова промолвить в ответ, как он добавил:
— Sí, сеньор доктор. Верно вы сказали, дело касается только меня. Кстати, отчаянное было дело.
— Тут на всем побережье не найдется ни одного человека, который смог бы, как вы, добраться вплавь до порта после гибели баркаса, — с восхищением проговорил доктор.
И снова наступила тишина. Оба думали, и мысли их текли по разным руслам, как различна была сущность и натура этих людей. Доктор, самоотверженно вступивший на опасный путь, куда его толкнула преданность Гулдам, был несказанно рад случайности, возвратившей в родные края этого человека, способного, как никто иной на свете, оградить от гибели рудники. Доктор всей душой был предан рудникам, принявшим в глазах этого одинокого пятидесятилетнего человека облик маленькой женщины в муслиновом платье с длинным треном, с очаровательной головкой, украшенной тяжелой волной густых светлых волос, женщины, чья душевная деликатность и прелесть, делающие ее похожей и на драгоценность, и на цветок, обнаруживали себя всегда, в любом поступке, движении, слове.