Он смотрел на нее. Пристально смотрел на ямку на белой шее, думая при этом, что и вся она так же трепетна, нежна, прелестна, так же дышит молодостью и теплом. Неужели это та девочка, что выросла у него на глазах? Может ли это быть? Ему вдруг пришло в голову, что в последние годы он почти не видел… он совсем не видел ее. Да, совсем. Она явилась в мир никем не знаемая. Нежданной вошла в его жизнь. В ней таится опасность. Страшная опасность. Отчаянная решимость, прилив которой он всегда ощущал, если жизни его что-нибудь грозило, усилила бушевавшую в нем страсть. А она продолжала свое голосом, похожим на пение ручья, звон серебряного колокольчика:
— И вот вы втроем сговорились и увезли меня сюда, в эту неволю, где ничего нет, кроме неба и воды. Ничего. Только вода и небо. О, Santissima Madre![136] Я поседею здесь, на этом острове. Какая тоска! Я готова возненавидеть тебя, Джан Батиста!
Он засмеялся. Как приятно слышать ее голос, он словно ласковые руки прикасается к нему. Она сетовала на судьбу, не сознавая своего очарования, как не сознает своей прелести благоуханный цветок. Разве виновата она в том, что никто и никогда не восхищался Линдой? Она помнит, что еще в детстве, когда они обе ходили с матерью к мессе, прохожие не замечали Линду, а обращали внимание на нее, и Линда, пользуясь этим, пугала робкую младшую сестру — ведь сама-то она ничего не боялась. Она говорила, что прохожие глядят на ее золотые волосы.
— Твои волосы как золото, — сказал Ностромо, — а глаза, как фиалки, а губы, как розы; руки у тебя точеные, а шея белая…
Гизелла покраснела до корней волос. Она не была тщеславной. Не больше, чем цветок, думала она о своей прелести. Но его слова были ей приятны. Кто знает, возможно, цветку тоже нравится, когда его хвалят. Он опустил глаза и пылко сказал:
— У тебя такие маленькие ножки!
Прислонившись спиной к шершавой каменной стене, она блаженно замерла, розовая от смущения. Но быстрый взгляд украдкой скользнул вниз — действительно ли у нее такие маленькие ножки?
— Ну вот, ты наконец решил жениться на нашей Линде. О, как она меня замучила. Теперь, наверное, станет добрей; ведь ты сказал ей, что любишь ее. Я думаю, она поутихнет.
— Нет, малышка, — ответил Ностромо, — ничего подобного я ей не говорил.
— Так не откладывай. Приезжай завтра. Приезжай, скажи ей, что любишь ее, и тогда она, может быть, будет хоть немного меньше браниться, и мне, может быть… кто знает, может быть, мне…
— Позволят слушать, что говорит твой Рамирес? Этого тебе хочется? Ты…
— Боже милосердный! Какой же ты безжалостный, Джованни! — воскликнула она. — Кто такой Рамирес?.. Рамирес… кто он такой? — повторяла она, как во сне. Облака клубились над сумрачным, темным заливом, а красная полоска света на западе была похожа на раскаленный железный прут, положенный у входа в мир, зловещий, как пещера, в которую отважный капатас запрятал все свои земные богатства и радости.
— Послушай, Гизелла, — сказал он девушке решительно и твердо. — Я не стану говорить твоей сестре о любви. Хочешь узнать почему?
— Ах, наверное, я не смогу понять тебя, Джованни. Отец говорит, что ты не похож на других; что тебя по-настоящему никто не понимает; что ты еще удивишь богачей… Силы небесные! Как я устала!
Она снова приподняла вышиванье, чтобы прикрыть нижнюю часть лица, а потом уронила его на колени. Лампа маяка со стороны земли была затенена, но они видели, как из темной башни косо падает луч света, зажженного Линдой, и, устремляясь к горизонту, затмевает догорающие там пурпурные и алые блики.
Гизелла Виола, прислонившись затылком к стене, полузакрыв глаза и скрестив маленькие ножки в белых чулках и черных туфельках, сидела тихо, с безмятежной покорностью вверяя себя надвигающимся на нее сумеркам. Прелесть ее тела, загадочная неторопливость движений насыщали окружающую их ночную тьму, словно пьянящий и свежий аромат цветка. И Ностромо, безупречный капатас Ностромо жадно втягивал в себя воздух, вдыхая ее очарование.
Перед тем как сесть на весла, он оставил на шхуне костюм, купленный в магазине и приличествующий капитану Фиданце. Он стоял перед Гизеллой в клетчатой рубахе, подпоясанной красным шарфом, — в такой одежде он появлялся на пристани, когда работал на Компанию, — итальянский матрос, высадившийся на берег попытать счастья в Костагуане. Темно-красные сумерки окутывали и его, они надвигались неслышно, настойчиво, властно; точно так же они сгущались каждый вечер всего в пятидесяти ярдах от этого дома над головою Мартина Декуда, чей пагубный скептицизм не выдержал испытания одиночеством.