Выбрать главу
* * *

Фигура Бориса Усова, основателя группы «Соломенные еноты» и ряда других проектов, после выхода книг «Песни в пустоту» и «Формейшн»[31] переоткрывается заново. «Енотов» теперь можно использовать как модель для иллюстрации и объяснения самых разных российских феноменов: от судеб маргинализированной интеллигенции в 1990-е и до деятельности современных лоуфайных групп.

Утопизм в текстах Усова можно соотнести с летовским по некоторым формальным мотивам: антикапитализм, неприятие «общества потребления», амбивалентно-романтичное отношение к СССР. Здесь будет уместно вспомнить уже довольно старенькую классификацию утопий Льюиса Мэмфорда[32]. Он делил их на утопии бегства (стремление к немедленному освобождению от тягот и невзгод реальной жизни, уход от мира, который остается прежним) и утопии реконструкции (нацеленность на глобальные преобразования, обеспечение условия для освобождения в будущем). Если революционный хилиазм воплощает вторую категорию, то эскапизм и сама усовская идея «формейшна»[33] как узкого закрытого сообщества, непроницаемого для враждебного внешнего мира, тяготеет к первой. И в отличие от Летова, в случае с Усовым можно говорить о выраженном ретроутопизме. Он не ищет абсолюта и Прекрасного Будущего, представления о возвышенном, прекрасном и справедливом перенесены на конкретную историческую позднесоветскую эпоху, мифологизированную через призму детства. Если в текстах Егора Летова обращение к культурному наследию СССР происходит в рамках постмодернистской игры и/или для подчеркивания общего советского культурного кода, то у Бориса Усова такие цитаты или образы существуют в ностальгическом формате «новой искренности», что-то вроде «верните меня домой»: «Москва — Кассиопея для простых ребят из нашего района». И если Летов черпает многие свои образы и приемы в текстах 1920-х и 1960-х (которые, в свою очередь, тоже ссылаются на 1920-е) и советском неподцензурном искусстве, то Усов настраивает связь между своей современностью и официальными/полуофициальными культурными пластами позднего застоя (это в первую очередь кинематограф и бардовская песня). Борис Усов замечал:

Было ощущение, что уходит Союз, и очень было жалко. Тосковали по Союзу, и сейчас бывает такое. Ведь хорошая вещь был Советский Союз. Я ничего против советской морали не имею, правильные идеи в голову вкладывались пионерам, октябрятам. Не учили тогда глотки всем грызть и выживать любой ценой. Как Союз развалился, так наступил капитализм совершенно звериный. Начало девяностых — это дикая неуправляемая стихия, поэтому хотелось что-то противопоставить. При этом внутри было ощущение затянувшегося детства[34].

Мир многих текстов Усова — это столкновение вымышленной вселенной советских фильмов и книг (с их кодексом чести) с миром победившего капитализма.

Это мир, где умирают или сидят в клетках звери (носители «чистоты» и «честности»), мир отчуждения и одиночества. Выиграть эту войну невозможно (хотя в песне «Диверсантка» и постулируется: «Мои внуки склеят разбитые лапы стеклянных зверей империи»). Поэтому главный путь в этом мире — огораживание от внешнего мира и создание своей микроутопии («Пора открывать заповедник для неприспособленных к жизни людей», «Сидим под снегом и жуем ириски — как никогда доверчивы и близки»).

В общем массиве текстов Бориса Усова выделяются «Новые консерваторы» (1998), которые при всей своей (пост)ироничности не просто несут черты утопического мышления, но и предлагают редкого для песенной культуры зверя: развернутую утопию в духе чуть ли не Александра Чаянова[35].

Это утопия в самом прямом смысле слова: «место, которого нет» (от др. — греч. οὐ «не» + τόπος «место»). Автор помещает золотой век в некий несуществующий хронотоп в условном прошлом и описывает черты его социальной организации: бесклассовое общество, традиционализм, неприязнь к «прогрессу» и даже судебную систему, основанную на моральном императиве.

И хотелось им, если жить, так коммуной бесклассовой, И бежали сквозь синюю чащу олени белые, И в поселке лесном никогда никого не колбасило, А телевиденья тогда еще не было. Грозы мира не достигали их переменами, Поколенья сменяли друг друга наплывами плавными. А детей называли Димонами и Ерменами, Чтоб они вырастали и помнили самое главное. Но бывало, что чей-нибудь сын становился вдруг шкурником И любил заветы отцов все меньше и меньше. И тогда его окружали люди с лицами хмурыми, И одним скотом на земле становилось меньше.
вернуться

31

Горбачев А., Зинин И. Песни в пустоту. М.: Corpus, 2014; Сандалов Ф. Формейшн. История одной сцены. М.: Common Place, 2015.

вернуться

32

Mumford L. The Story of Utopias. М.: Книга по требованию, 2010.

вернуться

33

Такое название закрепилось за сообществом музыкантов и слушателей, сложившейся вокруг так называемой Коньковской сцены, в первую очередь группы «Соломенные еноты», хотя употреблялось и ранее — так, был тюменский формейшн.

вернуться

34

Сандалов Ф. Формейшн. С. 113.

вернуться

35

Автор повести «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии» (1920), своеобразной лубочной ретроутопии.