— Чего шумим? — спросил Чинариков и закурил грубую папиросу.
— Да вот, понимаешь, Петька Голова намазал мне ручку двери какой–то дрянью! По–моему, горчицей или чем–нибудь в этом роде…
— Брось, Никита, — сказал Чинариков. — Смешно кипятиться по пустякам.
— Да я не потому… это… кипятюсь, что Петька намазал мне ручку двери, а потому, что он гадости делать большой мастак!
Юлия воспользовалась случаем и улизнула.
— Понимаешь, какая ситуация, — продолжал Белоцветов, —ведь это страшно, когда человек с младых ногтей способен на осмысленное злодейство.
— Опомнись, Никита, — сказал Чинариков, изобразив на лице веселое сожаление, — какое осмысленное злодейство? Глупость, шалость, невоспитанность — это да…
— Так ведь и самые дикие преступления имеют в своей основе глупость, шалость и невоспитанность — словом, эти самые пустяки! И ты знаешь, дикие преступления не так меня угнетают… то есть угнетают, конечно, но не так, как способность к осмысленному злодейству с младых ногтей. Тут я чую тайну и разрешение всех загадок, где–то тут и зреют семена зла!
— Да на кой тебе сдались эти самые семена?!
— Сейчас объясню: понимаешь, Василий, сил моих больше нет! Сорок пять лет жизни я соседствовал со злодейством более–менее спокойно, а теперь не могу! Что–то во мне такое перевернулось! Хари с водяными знаками больше видеть не в состоянии, спинномозговые разговоры на разные животрепещущие темы типа «куда девалась узкая бельевая резинка?» слушать больше не в состоянии, избитых, обворованных, обманутых наблюдать больше не в состоянии, вообще оскорбления от жизни терпеть более не намерен! А знаешь, с чего все началось?..
Чинариков сделал внимательное лицо.
— Иду это я третьего дня мимо нашего гастронома и вижу: стоит у стены женщина довольно преклонных лет. Увидел я ее, и ты знаешь, ну как будто внутренности ошпарили кипятком: одежонка такая, точно она ее на помойке подобрала, на ногах разные мужские ботинки, ты представляешь: разные мужские ботинки, один черный, другой коричневый, шляпка какая–то несуразная, — короче говоря, для советского города конца восьмидесятых гоДов невиданная, почти фантастическая картина! Но это еще сравнительно ничего; самое страшное в ней было то, что в довершение всего она была еще и избита: нижняя губа запеклась, под одним глазом махровый синяк, другой она прикрывала носовым платком, а платочек тот, заметь, братец ты мой, поразительной белизны. Хотя даже не следы от побоев показались мне тогда самым страшным, а то, что эта женщина была не каким–нибудь совершенно опустившимся существом, не помешанной, не пьянчужкой, а обыкновенной женщиной довольно преклонных лет, только издевательски разодетой. Мне про это платочек ее рассказал. И что, конечно, следует отметить особо, никто на нее внимания не обращает, словно это так и надо, чтобы среди белого дня в трех километрах от Красной площади, у гастронома стояла избитая женщина в разных мужских ботинках. Ну вот. Увидел я ее, и сердце оборвалось, встал напротив и стою, мешая движению пешеходов. И тут она ко мне обращается. «Головастик», — говорит… нет, ты обрати внимание: сама еле живая, а обзывается…
— Между прочим, в самую точку она попала, — сказал Чинариков, улыбаясь, — очень правильная кликуха.
— «Головастик, — говорит, — проводи меня до дома, а то ноги от слабости не идут». Я, конечно, подхватил ее под руку и повел. Но куда вести — никак не могу понять, потому что она говорит то про Армянский переулок, то про Новогиреево, то про воссоединение Украины с Россией. И вот тут–то произошло самое главное: я эту тетку возненавидел… Почему это самое главное — потому что, на мой взгляд, компонент ненависти–то и совершил во мне глубокий переворот. Нет, ты вникни в мое тогдашнее состояние: во–первых, мне ее жалко до такой степени, что я не плакал исключительно оттого, что плакать на улице невозможно, не так поймут; во–вторых, во мне говорило оскорбленное национальное чувство, поскольку внешний вид этой тетки — прямое оскорбление для народа; в–третьих, я был обязан ее вывести куда надо; в–четвертых, я ее ненавидел, ненавидел за то, что я ее ненавидел, за то, что идти рядом с ней было ужасно неловко, за то, что вывести куда надо ее было практически невозможно, за то, что она мне уже порядком поднадоела. Иду и говорю себе: «А ты, братец, оказывается, подлец! Впрочем, раз ты подлец, то по–подлому и поступай, брось эту тетку к чертовой матери и сигай в первую попавшуюся подворотню!» Так я и сделал, хотя ты знаешь, Вася, что никакой я, в сущности, не подлец. Вот уже три дня прошло, а я не могу ее позабыть: в глазах стоит, как призрак какой–нибудь!.. Вообще чувство такое, точно я по–хорошему психически приболел. Главное дело — третьи сутки зреет в душе какая–то удушливая слеза…