— Ах вот как уже заговорил?
— Да примерно что так!
— Ну, пожалеешь об этом!
Неплохое, вообще, начало!
Ушел он, якобы в трансе. Но колбасу забрал. Потом долго еще — я из окна смотрел — шатался от столба к столбу, объявления мои срывал. Вот за это спасибо ему!
Искушение
Да-а-а, — дослушав, проговорил редактор. — Не лезет ни в какие ворота! Ну ладно уж, попробуем поставить ваш стих на девяносто седьмой год, — может, к тому времени вкусы изменятся?
— Но сейчас же только восемьдесят четвертый!
— И то это большая удача, — ответил редактор. — Всех новых поэтов ставим на девяносто девятый, только для вас с огромным трудом удалось выхлопотать девяносто седьмой!
— Но это же... через тринадцать лет!
— Ничего, они быстро пройдут! — утешил редактор.
— Но как же я буду жить эти годы?
— Придумайте что-нибудь, — сказал он. — На одну поэзию трудно прожить — это верно.
— Ладно, что-нибудь придумаю, — проговорил я. — До свидания.
— Стихотворение-то оставьте! — засмеялся редактор. — Ничего, не успеете оглянуться, как девяносто седьмой год подойдет!
«Ну да — не успею оглянуться, как и жизнь пройдет!» — подумал я.
Прямо от редактора я направился к другу Дзыне — он разбирается, что к чему, все нити жизни держит в руках.
— Что делать, старик?
— Спокойно! — сказал Дзыня. — У тебя способность — в рифму говорить! Один человек из сотни, наверно, такой способностью обладает — да ты как сыр в масле будешь, буквально нарасхват! Кстати — на кондитерской фабрике бывал когда-нибудь?
— Нет, но охотно схожу! А что там?
— Крутые дела там завариваются, старик! — в упоении Дзыня заговорил. — Новые люди там к власти пришли. Раньше там старики заправляли — я имею в виду, в отделе печатных пряников, поэтому и надписи на них допотопные были: «Не возжелай жену ближнего», «Семеро одного не ждут» — подобная рухлядь. А теперь новые люди туда пришли, нашенские ребята, хотят, естественно, новое содержание туда вдуть — им такие раскованные чуваки, вроде тебя, вот как нужны! — Дзыня, запереживав, сам перешел на раскованный стиль. — А какой там тираж — знаешь? Другим и не снилось!
— Ну, отлично! — обрадовался я. — Выражу себя в пряниках! Отлично! И сколько слов на прянике должно быть?
— Ну ясно, что не сто! — Дзыня говорит. — Слова четыре, максимум пять. Словам тесно, мыслям просторно, старик!
— Все! — торопливо одеваться стал. — Тяжелый, изматывающий труд!
Домой как на крыльях прилетел.
— Все! — жене говорю. — Скоро деньги лопатой будем грести! Готовься!
— Да я уже давно готова! — жена говорит.
Четким шагом прошел я в свой кабинет, уселся. Часов, наверное, десять непрерывно сидел — одно только странное двустишие сочинил:
«Да — значит, я червяк пустой, червяк с проломленной башкой!»
...Вряд ли это для пряников подходит! Какие-то непечатные получаются пряники! Вряд ли миллионам читателей пряников будет про меня интересно читать! Зря я бодрился — явно обречено это было на провал!
Снова к Дзыне поплелся.
— Ну ничего! — Дзыня говорит (настоящий друг!). — Первый блин комом! Другое попробуем! — Вдруг вытащил из шкафа резиновые голубые бахилы на гофрированной подошве. — Вот! — с гордостью поставил. — Это тебе!
— Откуда? — изумился я.
— Аванс! — проговорил Дзыня. — От нашей обувной промышленности тебе!
— И что же она хочет? — я спросил.
— Ничего! — радостно Дзыня ответил. — Не стесняют тебя! Понимают — хоть и обувщики, — что настоящий художник по принуждению не может работать. Говорят: «...если хоть как-то вскользь про обувь упомянет — мы уже будем считать, что не зря аванс этот выдали ему!» Гляди, что за вещь! — Дзыня расстегнул молнию на бахилах и стал вынимать одну за одной, как матрешек, разную обувь: в резиновых были вставлены кожаные зимние на меху, в элегантных кожаных зимних прятались черные лакиши, в них были вставлены замшевые домашние. — Понял теперь? — Дзыня говорит. — Можно по отдельности носить, а можно вместе всё, одно в другом, — так богаче. Кажется, в поэзии тоже такой прием есть — шкатулка в шкатулке? — Дзыня деликатно разговор перевел с грубо-материальной темы на более изысканную.