Вначале Виноградов был в восторге: какие подобрались ребята! Наверняка каждый из них скажет свое слово — причем, несомненно, новое!
Да и вообще, работать в музее было интересно: перекладывая на тележку обломок какой-нибудь мраморной стелы, вдруг почувствовать: ей две тысячи лет!
Кроме того, атмосфера в музее была замечательной: научные сотрудники музея, особенно молодые, охотно разговаривали с ними, признавали их глубокие знания, горячо спорили, зачастую забывая, кто из них научный сотрудник, а кто — такелажник. Нигде больше Виноградов не слышал таких глубоких разговоров об искусстве, как здесь, в такелажной подсобке музея!
Но, честно говоря, единственным художником, которого Виноградов любил, был К. — художник довольно известный, хотя и не настолько, насколько заслуживал. Но эту свою любовь Виноградов хранил в тайне: приятелям его по музею, этим такелажникам-максималистам, К., конечно, не нравился (а если бы и нравился — они ни за что даже себе в этом бы не признались).
Но К. стоял теперь довольно высоко, и не в характере Виноградова было нагружать своими проблемами людей, особенно тех, кого уважал и любил. Тем более ясно, что К. — художник абсолютно своеобразный — тоже прошел те же преграды, которые предстояло преодолеть ему, и тревожить его лишний раз Виноградов не хотел.
Выйдя в пятницу с работы чуть живым — оформляли новую экспозицию, — Виноградов медленно пошел по Невскому и вдруг, на беду свою, встретил Сидоренкова — старого знакомого, чуть ли не по яслям, уже тогда бойкого не по летам мальчугана. Последние годы он вроде бы исчез и вдруг — надо же! — появился вновь.
— Куда идешь? — сразу же спросил Сидоренков.
— Да надо... тут... на Васильевский, — смешавшись, проговорил Виноградов.
— Так это ж в другую сторону! — сразу же сказал Сидоренков.
— А может, мне так охота?
— Языком-то не мели, — строго сказал Сидоренков. — Пойдем, я на четырнадцатый тебя посажу.
— А я не хочу на четырнадцатый!
— Так куда тебе — не пойму? — продолжал Сидоренков.
— Домой поеду, — сдаваясь, сказал Виноградов.
— ...Тогда тебе в метро, — неумолимо произнес Сидоренков.
— ...Нет.
— Языком-то не мели! Раз уж едешь куда-то — так надо думать, как быстрее доехать. Логично?
— Не все, что логично, обязательно хорошо. Понимаешь?
— Нет, — подумав, сказал тот. — Так что ж, по-дурацки жить?
— Да! Я хочу по-дурацки! — Виноградов отошел к стене и, отламывая, стал кусать штукатурку.
— Пошли. Есть тут одно отличное место, — снисходительно сказал Сидоренков.
«Сейчас покажет, как надо правильно есть штукатурку», — усмехаясь, подумал обессиленный Виноградов.
По пути Сидоренков начал подробно расспрашивать Виноградова о его жизни: «...Не пойму... а это как же?.. А это?»
«Ну что тебе надо? — с ненавистью думал Виноградов. — Ведь ничего же тебе не надо!»
— Так что же, у тебя пенсии не будет? — нащупав, наконец, самое главное, изумился Сидоренков.
— А у тебя сколько пенсия будет? — спросил его Виноградов.
— Девяносто, — не моргнув глазом, ответил тот.
С трудом отвязавшись наконец от Сидоренкова, Виноградов пошел дальше по Невскому.
Он вспомнил вдруг, что недавно слышал, будто Вася Макевнин, окончивший СХШ за три года до него, стал неожиданно крупным художником; тот же, говоривший, сказал и адрес макевнинской мастерской.
Виноградов доехал по адресу, прошел два двора, открыл дверь и по темному короткому отростку лестницы спустился в полуподвал. Дверь была приоткрыта, чтобы выходил дым, — что-то жарилось.
Макевнин лежал на дощатом топчане, в серой рубахе, выбившейся на брюхе.
— О... старые кадры! — добродушно прогудел он, протягивая руку. — Нашим людям всегда рады!
Виноградов осматривал темноватую мастерскую.
— Слышал, я тут чуть было опять не зопил?! («Зопил» — было любимое слово Макевнина). Спасибо, Риммуля меня спасла.
— А кто это — Риммуля? — настороженно спросил Виноградов.
Макевнин повел глазами в сторону маленькой темной комнатки, заменявшей кухню. (Там она. Не болтай!) Виноградов кивнул.
— Видал, какую я тут церквуху намалевал? — Макевнин кивнул на темное полотно с торчавшими по краям нитками, стоявшее на полу у стены.