Ваше письмо заканчивается словами, что\ мы, аргентинцы, как известно, простодушны…
Я написал это потому, что хочу, чтобы как можно больше аргентинцев поверили в то, что культура действительно в опасности, что действительно существует опасность замены литературы, наслаждения от чтения наукообразными дисциплинами о литературе. Такую возможность нельзя исключать; почти двадцать лет я преподавал литературу, и многие студенты просили меня дать им библиографию. Я всегда отвечал: нет, ведь любая библиография идет только вослед творчеству писателя; не думаю, что Шекспир смог бы прочитать обширнейшие библиотеки, заполненные книгами о нем. Прежде всего — само творчество, но сейчас больше всего пишут о творчестве, о книгах, пишут о том, кто пишет о писателе, пишут о том, кто пишет о том, кто пишет о том, кто пишет… и читатели, как правило, не доходят до самих текстов, ведь есть библиография. И это продолжается неостановимо; уже Сэмюэль Батлер[216] говорил, что со временем каталоги Британского музея не смогут поместиться на земном шаре. (Оба смеются) Что же говорить о книгах, если одних каталогов больше чем достаточно? Мы стали жертвами эрудиции, которая является одной из опасностей нашего времени; хотя вокруг слишком много невежд; но ведь эрудиты, как правило, и являются невеждами; чаще всего они хорошо знают только тот предмет, который изучают. А об общей картине представления не имеют; общее — это для них нечто чересчур неопределенное.
Эрудиция замыкает творчество в тесную камеру.
Да; и наверное, чрезвычайно полезно изучать истоки литературы, тот период, когда не были важны все эти пустяки: имена авторов, даты, все то, что так занимает современных критиков, ну, — например, смена местожительства… недавно я читал книгу Харви Алле- на об Эдгаре По; такое впечатление, что в жизни Эдгара По не было ничего, кроме переездов с квартиры на квартиру. Но ведь все переезжают с одного места на другое, в этом нет ничего необычного; намного важнее то, что писатель рисовал в своем воображении, какие книги он нам оставил. А все это заменяется переездами с квартиры на квартиру, или — если пишут психоаналитики — всяческой ерундой о половой жизни… помимо всего прочего, считается, что писатель должен ненавидеть своего отца и любить свою мать либо ненавидеть мать и любить отца. И все это заменяет литературу, заменяет эстетическое наслаждение, которое сейчас многим уже почти неведомо. Я не знаю, действительно ли нам грозит столь серьезная опасность, о которой я говорил, или нет, хотелось бы верить, что нет, хотелось бы надеяться на то, что я заблуждаюсь; я жду опровержения от кого-либо из руководителей Университета по поводу того, что — я использую свою метафору — никакого нелепого каталога не существует и что всерьез ничто не угрожает культуре. Было бы очень грустно, если бы — конечно, я понимаю, что обычно преувеличивают значение университетов — если бы Университет все-таки решился заменить литературу социологией. Впрочем, в наше время всего приходится опасаться.
Полагаю, что свое письмо, Борхес, вы разъяснили нам в полной мере.
Я бы хотел, чтобы появились письма и других писателей; ведь мне кажется, что культуре в действительности грозит опасность. И надо, чтобы писатели выступили в защиту культуры. Не хочу называть имен. Но чем больше писателей выскажет свою тревогу и озабоченность в связи с этой неправдоподобной, но не невозможной опасностью, — тем лучше. Буало писал: «Пусть правда выглядит всегда правдоподобно»[217]. А в нашем случае, как мне представляется, речь идет о столь же правдивом, сколь и неправдоподобном.
Или наоборот.
Да, всё может быть.
25. Уильям Батлер Йейтс (I)
Освальдо Феррари: Я знаю, Борхес, что несколько лет назад вы выступали в Аргентинской ассоциации английской культуры с лекцией об одном ирландском поэте, которым вы восхищаетесь; я имею в виду Уильяма Батлера Йейтса.
Хорхе Луис Борхес: Да; говорить о Йейтсе, конечно же, всегда отрадно; Элиот считал, что Йейтс — самый великий поэт нашего столетия. И я склонен согласиться с ним, хотя лично мне больше нравится иной тип поэзии; мне больше по душе поэзия Фроста, поэзия Браунинга. Поэзия Йейтса — это звучащее слово, конечно же, любая поэзия — это звучащее слово; но у Йейтса, как и его земляка Джойса, любви к слову больше, чем чувства; у него чувственное отношение к слову. Его стихи производят на нас впечатление, скажем так, словесных объектов, они говорят нам много больше, чем в них сказано. Я могу вспомнить такого же поэта нашей страны, и мне кажется это очевидным, — это Лутонес, или я не прав? А в кастильской литературе такое же чувственное отношение к слову, такая же любовь к слову были у Кеведо и Гонгоры. Разумеется, Йейтс — поэт намного более страстный, чем Кеведо, но они близки друг другу чувственным отношением к слову. Например: «That dolphins torned, that gong tormented sea». Если я переведу эту строку так: «Дельфинами разорванное море, измученное гонгом море», — то она просто-напросто окажется мертвой. Какая-то галиматья, и не более того; даже не надо и пытаться представить, что он хотел сказать, но когда англичанин произносит: «That dolphins torned, that gong tormented sea», — он тотчас ощущает, что ранен, ранен красотой, и ему не нужны никакие разъяснения.