С большим трудом я оторвал злополучную доску и прибил ее как следует. Когда я закончил работу, дедушка попробовал на крепость: подергал каждую доску. Потом похлопал меня по спине:
- Молодцом. Хорошо.
- Правда, дедусь, хорошо?
- Правда, правда. Иди, постреленок, играй.
Скупая похвала заставила меня улыбнуться и, кажется, покраснеть. Я поцеловал в сырой нос наскакивавшего на меня пса Бульку, крутнулся на носочке и побежал на улицу.
- Дедусь, - крикнул я, тут же вернувшись, - а может, еще что-нибудь сделать? Давай, я все смастерю, - принажал я на "все".
Дедушка улыбнулся - чуть-чутошно.
- Ступай, ступай, играй. На сегодня - хва. Завтра что-нибудь поладим.
Я весь буквально пылал: и радость во мне сверкала, и разгоралось тщеславие, но откуда-то из глубины сердца выныривал стыд за хвастливую самоуверенность.
* * * * *
Я очень жалею, что дедушка не идет со мной по жизни: он умер, когда мне и двенадцати не было, и я, разумеется, мало что от него перенял по-настоящему.
Вспоминая дедушку, я невольно всегда возвращаюсь сердцем в один день, тот, который я по-особенному провел. Обмолвлюсь сразу, что история, в сущности, как и некоторые выше рассказанные, пустяковая, но перебираю с нежностью и легкостью каждую нить и стежку ее уже не один год. Как ни пытаюсь, но не могу вспомнить, куда мы тогда с ним направлялись и зачем, однако светло, с теплотой помню все мелкое и не мелкое, что пришло к нам тогда. Как я хочу теперь узнать, куда же меня вел дедушка, к чему или к кому он хотел меня привести?Во всем этом по верхней одежке незатейливом событии есть, если хотите, что-то ритуальное и колдовское. Впрочем, пора шагнуть в тот день. Я жил в Весне на летних каникулах, то ли четвертый класс закончил, то ли пятый - неважно.
Утро. Очень тихо. Я и не проснулся совсем, и не сплю - неясно, но лежу по плечи в перине и пуховой подушке на большой кровати и сквозь бахрому ресниц вижу мягкие, широкие, ярко-солнечные полотенца, настеленные на стены, полы и стол. Не понимаю, удивляюсь - кто же полотенца расстелил, к какому нежданному празднику? Приоткрываю глаза шире - ха! - это просто яркие солнечные блики. Лучи ливнями рвутся в дом через щелки в ставнях.Надо бы еще поспать, но дремать и тем более спать решительно невозможно: мне не хочется расставаться с праздничной комнатой. Я тяну к призрачным полотенцам ладонь, чтобы погладить их, но с сожалением и неуместной обидой ощущаю лишь сухую, шершавую стену, - роняю руку, как не свою, и от досады хочу непременно уснуть.
Лежал, дремал и неожиданно увидел маленького, седого, озаренного солнцем старичка в окне, в котором, тихо заскрипев, отворилась ставня. Не пойму, что я вижу - старичка в свете или свет в старичке? Казалось, он и свет вместе влились в комнату и потекли по стенам и полу. Что за наваждение? Точит свет мои глаза, я всматриваюсь, жмурясь, - нет, не улетучился старичок, а посмеивается. О, не признал я своего дедушку!
- Довольно, Петр, лежебожничать, - сказал он из-за стекла. - Айда вон туда.
- Куда?
- Во-о-он туда, - махнул он рукой куда-то за Баранью гору.
- Что там делать?
- А так. Неужто непременно что-то делать? Увидишь. Вытряхайся из постели! Поутру так славно пройтись.
И мы пошли. Сначала - по сырой, шуршащей под нашими ногами траве на верхушку Бараньей горы, названной так, видимо, потому что она, крутая, обрывистая, не очень-то охотно позволяет взобраться на себя, так сказать, по-бараньи упрямая, - хотя не уверен, правильно ли баранов называют упрямыми животными. Местами она так отвесна, что приходится карабкаться. Дедушка согнулся и потихоньку шагал по круче, а я молодечествовал: то с подскоками взбегал, то высматривал отвес покруче, опаснее и буквально полз по выбоинам в суровом скальнике, то хватался за куст, рывком выбрасывал себя вперед, брался за другую зеленую прядь, - таким способом убегал далеко вперед. А дедушка находился еще далеко внизу, шел ровно, без порывов, не разгибаясь. Мне хотелось крикнуть: "Дедушка, давай-ка догоняй меня! Что отстаешь?"
Однако молодечество, задор мои иссякли к середине "лба", - я стал часто останавливаться, а потом приседать, за кустом, чтобы дедушка не подумал, что я слабый. Сердце, казалось, вырывалось из груди, чтобы скатиться вниз, под гору: хватит, больше не могу, иди без меня! А дедушка - все ближе, ближе, но идет очень тихо. Я посвистываю, притворяюсь, что мне легко взбираться, прутом вспугиваю бабочек. Иногда мне становится боязно: вдруг дедушка обгонит меня - какой будет позор! Он чему-то улыбается маленькими морщинками у губ. Догнал меня.
- Как оно, внук? Хорошо? Не очень устал?
- Не-е-ет, дедушка, - придавливаю я тяжелое горячее дыхание, но мой голос плавающий, неустойчивый. - Хорошо. Горка пустяковая.
- Пустяковая не пустяковая, а свое дело знает: пот выжимает из нас. Он помолчал, внимательно посмотрел на меня. - Но забраться на гору полдела, даже пустяк. Как с нее хорошо спуститься - вот закавыка.
- Сходи да сходи себе, можно и бегом, - пожал я плечами.
- Можно-то можно, - вздохнул дедушка, - а вдруг как понесет? Да так побежишь, что расшибешься, не устоишь на ногах. Нет, внук, надо уметь подняться на верх, надо уметь и спуститься с него. Кто не додумался до этого - тому и лоб расшибать.
- Ты, дедушка, умный, - улыбнулся я.
- Я стреляный воробей. Меня жизнь ломала, гнула, по дорогам войны прогнала - посмотрел я на людей... Мал ты еще, а скажу все же тебе - не умеем мы жить. Бог создал нас людьми, а потому жить нам надлежит по-людски. - Он нахмурил влажные брови, вздохнул. - Вот мы и вскарабкались. Отдохнем, поглядим вниз.
Мы присели на широкие, бугорчатые спины гранитных глыб. Какое наслаждение горячему, уставшему путнику чуять мертвый, но желанный холод камней, благодарно поглаживая и похлопывая их ладонью.
- Вон она, Весна, - ласково сказал дедушка. - Просыпается, засоня. - Он прикурил, затянулся дымом. - Как я, внук, тосковал без нее на войне... ты вот что... люби ее... - сказал он смущенно и скороговоркой.
- Кого? - удивился и не понял я.
- Весну. Она одна такая.
Мы видим Весны - реку и городок; небо над ними и нами - синее, широкое, теплое. Долго мы сидели молча.
Сказать, что ширь и синь небесная захватили наш дух, - чувствую, мало и не совсем точно, а скажу иначе: мы словно сами превратились в крохотные кусочки этого веснинского неба и, представилось, полетели над Веснами, вошли в синее - и стали небожителями, не грозными, властительными, а покорными и смиренными, как само утреннее небо. Я ощутил себя удивительно легким; подумалось, вдруг сорвется из того далекого леса какой-нибудь пробудившийся от птичьего щебета ветер и подхватит меня с дедушкой, и на самом деле вольемся мы в небо или, может быть, упадем на Весны, как снег или дождь.
Весна-река смотрела в небо и, казалось, так засмотрелась, что остановилась - не шелохнется. Но я знал, что она быстра, стремнинная, что крутит на глубинках стаи щепок и коряг, что рокочет, перебирая каменистые ребра отмелей, что качает большие утонувшие бревна, что порой жадно слизывает с берегов ил и глину. Но сейчас она затянута утренней дымкой и кажется тихой, смирной.
Весну-городок я совсем не узнал с горы - весь сверкает, мечет во все стороны острые, жгучие лучи, и мы зажмуриваемся. Представляется, что все улицы за ночь завалили яхонтами и алмазами, солнце взошло - и тысячекратно умножилось в богатом, необычном даре. Мне не хотелось признать, что виденное - лишь призрак, всего-то отражения в стеклах домов, теплиц, фонарей.
Дедушка что-то тихо произнес.
- Что ты, девушка, сказал?
- Философствую, внук, - улыбнулся он.
- О чем?
- О том, что вижу. Думаю о тебе, о себе - о всех нас.
- Скажи, деда, что же ты нафилософствовал? - улыбнулся я не без иронии.
- А вот думаю: как сверху все красивее и обманчивее. Здеся, наверху, думаешь одно - а внизу оказывается совсем другое.
- Я, дедусь, так же думаю.
- Вот и думай. Но не поднимайся в мыслях очень высоко. Держись ближе к земле - она, родимая, никогда не подведет.