Выбрать главу

Через год после его крещения произошла вспышка погромов в Германии. Берне откликнулся слабою для его пера статьею: «За ев­реев» («Für die Juden», 1819), начинающуюся словами: «За право и свободу — следовало бы сказать, но, если бы люди это понимали, мне не было бы надобности говорить здесь». Меланхолически зву­чит голос бойца, когда он говорит:

«В чем злой рок евреев? Мне кажется, что он вытекает из темного, необъяснимого ужаса, вну­шаемого иудейством, которое, как тень убитой матери, сопутствует христианству с колыбели, осмеивая и угрожая».

Самого Берне пу­гала эта «тень убитой матери», и он старается отогнать ее. Встревоженный намеками литературных противников на его происхож­дение, он малодушно пишет (в заметке «Eine Kleinigkeit», 1820): «Откуда г. Клейн взял, что я еврей? Не из того ли, что я защищаю евреев? Разве нужно быть евреем, чтобы иметь христианский об­раз мыслей?» ... В большой статье «Вечный Жид» (1821), написан­ной в форме рецензии на юдофобскую книгу некоего Гольста, Бер­не пускает в ход весь аппарат своей убийственной насмешки для уничтожения противника, выступившего с «метафизическим геп-геп». Он бросает немцам горький упрек: «Оттого что вы сами рабы, вы не можете обойтись без рабов». «Вы ликуете, когда стоите на общественной лестнице одною ступенью выше низшего, хотя бы вы стояли на сто ступеней ниже высших». Отвечая на обвинение в обособленности евреев, Берне приводит известную басню: солнце и ветер поспорили, кто сильнее; ветер напрасно силился сорвать плащ с прохожего, который от холода еще плотнее закутывался в свой плащ, а согревшее путника солнце принудило его сбросить плащ. И Берне поясняет: «Евреи — путники, раввинизм — их плащ, бушующий ветер — вы, христиане, а солнце... теперь сияет в Амери­ке». Это значит, что солнце свободы заставит еврея разоблачиться и слиться с окружающей средой: гражданское равноправие уничтожит национальное обособление.

Позже, когда нападки литературных врагов на «еврея Берне» делались все чаще, он несколько приподнимает маску: «Я не был бы достоин наслаждаться солнечным светом, — восклицает он, — если бы из-за жалких насмешек я заплатил черною неблагодарностью за великую милость ко мне Бога, сделавшего меня одновременно евре­ем и немцем... Оттого что я родился рабом, я умею любить свободу больше, чем вы. Оттого что я знаком с рабством и бесправием, я по­нимаю свободу лучше, чем вы. Оттого что я не родился ни в каком отечестве, я стремлюсь к отечеству пламеннее, чем вы, и оттого что моя родина не простиралась дальше Еврейской улицы, за которою для меня уже начиналась чужая земля, мне теперь недостаточно иметь отечеством один город, один округ, одну область: только все мое великое отечество, все пространство, на котором звучит его речь, может удовлетворить меня». Так писал Берне в своих блестящих «Письмах из Парижа», где он, однако, лишь изредка откликался на еврейский вопрос в Германии. Он весь ушел в политическую борьбу за «отечество», по которому тосковал в парижском изгнании. Под конец он увлекся революционным католицизмом аббата Ламеннэ, автора «Слов верующего» («Paroles d’un croyant»). Тень «убитой ма­тери», покинутого народа, совершенно исчезла с поля зрения проро­ка германской свободы.

Эта тень явилась после многих блужданий другому «вне сто­ящему» — великому немецкому поэту Генриху Гейне (1797—1856). Его детство в Дюссельдорфе не было отравлено впечатлениями гет­то, как у Берне. Уже в ранние годы Гейне дышал свежим воздухом свободы, ворвавшимся в рейнские провинции через окна, распах­нувшиеся в сторону Франции; здесь действовала эфемерная напо­леоновская эмансипация. Полоса ассимиляции захватила Гейне раньше, чем Берне; он обучался в дюссельдорфской гимназии под руководством католических патеров, а потом в университете (по его выражению) «пас свиней у Гегеля». На границе школы и жиз­ни Гейне наткнулся на тансовский «Культурный союз», куда его втя­нули приятели. Поэта привлекала смутная идея «примирения иуда­изма с европейскою культурою», но чужды были ему пути, намечен­ные к этой цели. Умом скептика, который в ту пору осмеивал всякие положительные религии, он чуял также несостоятельность внешней религиозной реформы. В реформированном гамбургском храме (во время «храмовой борьбы» 1817—1821 гг. Гейне часто бывал в Гамбурге, где жили его родные) он видел только пустую декорацию. Он нахо­дил в старом еврее больше внутреннего содержания, чем в новом. О ста­ромодных польских евреях, виденных им во время посещения Познани (1822), Гейне писал: «Несмотря на варварскую меховую шапку на голо­ве и варварские идеи в голове, они мне милее немецкого еврея с болива­ром на голове и Жан-Полем Рихтером в голове». О реформаторах-ра­ционалистах из школы Якобсона-Фридлендера он пишет (1823): «Одни хотят обставить иудаизм новыми декорациями, а другие подносят со­кращенное евангелическое христианство под иудейской фирмой, но эта фирма не удержится, ее векселя на философию будут возвращены с про­тестом, и она обанкротится». Как поэта Гейне пленяла в ту пору только романтика еврейской истории — средневековое мученичество, груст­ная легенда об Агасфере, своеобразный титанизм духа. Тогда задумал он свою историческую повесть «Бахарахский раввин», и скорбь веков прозвучала в предпосланном повести стихотворении (1824):