По Б., каждая новая точка революционных шансов “наполняет настоящим” все уже произошедшее, заново определяет множество иных, неудавшихся попыток революции: “Для исторического материализма речь идет о том, чтобы удержать образ прошлого, который внезапно является в момент опасности перед историческим субъектом. Опасность угрожает как традиции, так и ее получателям” (тезис 6). Каждая новая революция заново ставит на кон собственное революционное прошлое, являя собой интегративную сумму некогда упущенных революционных шансов: “История — предмет конструирования, отправная точка которого не гомогенное и пустое время, а современность. Так, для Робеспьера античный Рим был прошлым, преисполненным современности, вырванным из континуума истории. Французская революция осознавала себя в качестве нового Рима. Она цитировала Древний Рим точно так, как мода цитирует старое платье” (тезис 14).
Согласно Б., каждый раз вновь и вновь осуществляется “присоединение некоторого прошлого к текстуре настоящего” метафоризация истории как особого текста: “Если мы согласимся рассматривать историю как текст, то сможем сказать о ней то же, что говорил один современный автор о литературном тексте: прошлое несет в себе образы, которые можно сравнить с образами, хранимыми на фотопластинке. Только будущее будет располагать проявителем, достаточно сильным, чтобы сделать картину ясной во всех деталях. Многие страницы Руссо или Мариво несут в себе смысл, который их современники были не в состоянии до конца расшифровать”.
Трактовка исторического времени осуществлялась мыслителем в контексте сюрреалистического опыта и еврейской мистики: время у Б. совмещает признаки аутентичного момента инновационного настоящего, прерывающего продолжительность (дление) истории, и феномена эмфатического обновления сознания (“каждая секунда есть малые ворота, через которые мессия мог бы войти” тезис 18). По мысли Б., соответствующий опыт (Eingedenken.
А. Г.) суть такой опыт, который “не позволяет понимать историю как нечто совершенно атеологическое”
Как впоследствии отмечал немецкий мыслитель Ю. Хабермас, Б. было осуществлено определенное “оборачивание” горизонтов “ожидания” и области опыта. Б. не доверял наследию передаваемых благ культуры, переходящему во владение настоящего, а также фиксировал асимметричность связи между усваиваемой действительностью настоящего, ориентированного будущим, и усвоенными объектами прошлого. Б. (уникальный прецедент в неомарксизме) трактовал историю как текст, как множество событий, которые способны лишь “стать сбывшимися”, — их смысл, их историчность определяется “задним числом” тем, каким именно способом они окажутся вписаны в соответствующую символическую систему. Согласно оценкам X. Аренд (см.), ...чтобы описать Беньямина и его произведения в привычной нам системе координат, не обойтись без великого множества негативных суждений. Он был человеком гигантской эрудиции, но не принадлежал к ученым; он занимался текстами и их истолкованием, но не был филологом; его привлекала не религия, а теология и теологический тип интерпретации, для которого текст сакрален, однако он не был теологом и даже не особенно интересовался Библией; он родился писателем, но пределом его мечтаний была книга, целиком составленная из цитат; он первым в Германии перевел Пруста (вместе с Францем Хесселем) и Сен-Жон Перса, а до того бодлеровские “Tableaux pari- siens” но не был переводчиком; он рецензировал книги и написал немало статей о писателях, живых и умерших, но не был литературным критиком; он создал книгу о немецком барокко и оставил огромную незавершенную работу о Франции девятнадцатого века, но не был историком ни литературы, ни чего бы то ни было еще; я надеюсь показать, что он был мастером поэтической мысли, притом что ни поэтом, ни философом он тоже не был...”
По Аренд, “Беньямин был, вероятно, самым странным из марксистов... За доктрину о базисе и надстройке он схватился как за эвристическую и методологическую находку, а в ее исторический или философский контекст едва ли вникал. По-настоящему Беньямина влекло другое: до того тесная связь между духом и его материальными проявлениями, что буквально во всем можно видеть бодлеровские соответствия, которые высвечивают, проясняют друг друга и — в силу этой взаимной соотнесенности — уже не нуждаются в ис- толковательском или объяснительном комментарии. [...] Когда Адорно критиковал Беньямина, во все глаза следящего за новостями дня, он, со своей стороны, был совершенно прав: именно это Беньямин делал и хотел делать. Под сильнейшим влиянием сюрреализма он пытался уловить профиль истории в самых ничтожных образах реальности, в ее клочках... Если, иными словами, что и завораживало Беньямина с самого начала, то никогда не идеи — только феномены. В так называемом прекрасном самое парадоксальное то, что оно вообще существует наяву, — писал Беньямин, и этот парадокс — или, проще, чудо явления всегда был в самом центре его интересов”