— Я вижу, брат, что ты и теперь таешь, если тебе улыбнется женщина, — говорил ему, усмехаясь, Ион Кирилэ.
— Что поделаешь, Ион? В женщинах сам черт сидит, да и я не могу так быстро измениться. Впрочем, глупостей я больше не делаю, не к лицу это мне.
— Как же ты живешь и не сохнешь от любви?
— Сохнуть-то сохну, да уж не так, чтоб помирать.
Константин все торопил Иона с подачей заявления и уверял, что никто не будет голосовать против него. Ион не отказывался, но под разными пустячными предлогами все тянул, не сознаваясь другу, что у него иные планы. Он не желал никого в них посвящать и не признался даже матери. Но сердить Константина и других приятелей, проводивших целые часы в беседе с ним, Ион тоже не хотел. Эти беседы приносили ему облегчение, помогали заглушить старый страх, который зародился на другой день после убийства и все рос и рос в течение десяти лет, пока он сидел в тюрьме. Мысль его, которой он не поделится ни с кем, и даже Марике не скажет, а может быть, только Джену — единственному человеку, которому он верит как самому себе, — его черная мысль была: убийцу простить нельзя. Он отгонял ее от себя, как мог, — и тогда, когда шел к селу вместе с повстречавшимися ему спутниками, и позднее, ожидая встречи с Марикой. Люди притворялись, будто они все забыли, но он хорошо знал, что они притворяются, что они помнят обо всем. Быть может, они жалели его и считали убийство несчастьем, посланным ему злой судьбой, и, когда они подходили к нему, он читал в их глазах сострадание. Они видели, что он постарел и поседел, и шутили с ним, желая заставить его забыть (хотя знали не хуже его, что забыть он не в силах, даже если они ничем не будут ему напоминать) и стараясь направить его мысли в другую сторону. Но он именно поэтому не мог позабыть и вспоминал все, даже чаще и ярче, чем в своем тюремном одиночестве. Спастись от этого жестокого воспоминания он мог, только думая о Марике, потому что теперь она была не только любимой женщиной, но и источником покоя и забвения. Все-таки участие людей шло ему на пользу: он чувствовал, как на его заледеневшее сердце веет теплый ветерок. При других обстоятельствах это участие, вероятно, растопило бы зимние снега, покрыло поля цветами и оживило бы сердце Иона, но теперь оно только едва смягчало холод, который не исчезнет, пока не придет Марика и не разгонит его. Марика не могла не прийти. Эта уверенность давала ему силы делать то, что он делал, разговаривать, смеяться и даже размышлять о своем положении среди других людей. «Вот видишь, — иногда говорил он себе. — Я мог бы остаться в селе, люди не чураются меня, не злобствуют. Я мог бы жить. Ходил бы с ними и на покос и на прополку. Может, меня и на свадьбы стали бы звать, и я бы им пел». Но когда он вспоминал, что для этого надо отказаться от Марики, то понимал, как бесполезна для него людская доброта; жаль, что придется уехать, но без Марики жить в селе невозможно, как бы ни было здесь хорошо.
И, как случается всегда, в один прекрасный день сон наяву рассыпался в прах, и это произошло так же неожиданно, как неожиданна была встреча с Марикой. Он просто-напросто вспомнил, что уже встретился с Марикой, и говорил с ней, и она отказалась уехать с ним. Он вспомнил об этом в тот день, когда чуть ли не в десятый раз перекладывал свой сундучок и старался оставить в нем побольше места для ее вещей. Это внезапное воспоминание воскресло так бурно, что оглушило его как удар. В первую минуту он даже не страдал, не чувствовал ни печали, ни сожаления, ни отчаяния, словно это случилось не с ним. Его только удивило, как он мог забыть об этом. Такие происшествия нельзя забыть, как не забудешь лицо матери или собственное имя.
Да. Они на самом деле встретились, только он забыл.
Он спросил себя: «А теперь что же делать?»
И ответил, чувствуя, как его охватывает дрожь: «Ничего. Теперь уж ничего нельзя сделать».
И только в эту минуту он понял, что потерял все, все, что может потерять в жизни человек. Пришло время осознать, что для него на этом свете ничего не осталось. Все кончилось, и кончилось не теперь, а десять лет тому назад.
В его уме закружились странные мысли; казалось, они чужие, неизвестно откуда взявшиеся, и принадлежат не ему, Иону. Ион спорил с ними, точно речь шла о какой-то покупке. Одна из мыслей сказала: «Я брошусь в колодец», — и он ответил ей: «Ведь колодец я только что вычистил, как же его опоганить». Другая нашептывала ему на ухо: «Я перережу себе горло ножом», — и он поймал себя на том, что отвечает ей и почти слышит свой голос: «Нет ни одного острого ножа. Не думаю, чтобы я мог сразу зарезаться». «Я брошусь в Муреш». — «Кто-нибудь увидит и вытащит меня. Здесь все умеют плавать. Да я и сам плаваю как рыба… Разве если привязать на шею камень». И в эту минуту он почувствовал, что тело его тает и становится все легче, а голова — все тяжелее, как будто он выпил много водки и опьянел. Он успел с испугом ухватиться еще за одну мысль, которая дольше других точно ворон кружила над ним: «Я повешусь!» — и услышал, как сам себя лихорадочно спрашивает: «Как? Где? Когда? На чем?» И его охватил безграничный ужас, словно веревочная петля уже сдавила ему шею и тело раскачивается в воздухе. Силы оставили его, и, потеряв сознание, он рухнул навзничь посреди комнаты.