Время приближалось к полудню. Спину его холодила взмокшая от пота рубашка, а рук и ног он вовсе не чувствовал.
Дойдя до конца поля, которое оказалось длиннее, чем он ожидал (он и не думал, что за полдня пройдет одну-единственную полосу), он вытер лицо широким рукавом рубахи и оглянулся назад. Он увидел наполовину скошенную ниву, множество людей, рассыпавшихся по всему ее пространству, — некоторые были так далеко от него, что он едва узнавал их, — женщин, которые беспрестанно наклонялись, собирали и быстро вязали снопы.
Ион сказал себе: «Выходит, так!», подумал о том, как он будет жить среди других людей, и понял, что иной возможности нет, что большего нельзя требовать, уедет ли он или останется — все равно. Он прибавил про себя: «Как-нибудь…» Ему пришло в голову, что теперь начнется иная жизнь, что надо свыкнуться с ней, и казалось, это его не трогало. Сейчас в его душе не было ни покоя, ни примирения, только тяжкий приговор, который он сам себе вынес. Теперь он знал: впредь придется расплачиваться постоянно, каждый день понемногу, кто знает до каких пор? Быть может, он доживет до того дня, когда поймет: он заплатил все сполна. Но настанет ли эта минута?
И с окаменевшим лицом Ион Кирилэ двинулся обратно к краю поля начинать новую полосу.
Перевод с румынского Д. Шполянской.
ТУПИЦА
За последнее время мои мысли часто возвращались к одному и тому же человеку. Его звали Маноил Лепэдату, он работал коневодом в госхозе. Огромный, медлительный, он каждый вечер приходил в нашу старенькую, убогую сельскую школу, осторожно ступал через порог низкого, слабо освещенного класса и, бросив под вешалку, прямо на пол, свою круглую шляпу, какую носят в Бырсанском крае, усаживался на последней парте.
Там, склонившись над партой, с нахмуренным, окаменевшим от напряженного внимания лицом, он слушал, как другие крестьяне всех возрастов, неторопливо и без устали десятки раз повторяли не легко дававшиеся им слоги. Он сидел неподвижно час, а то и два, а когда урок кончался, он так же осторожно вставал со своего места и на цыпочках, слегка покачиваясь, выходил, никогда не забывая застенчиво попрощаться со мной.
Этого человека я никак не мог понять.
Вместе с директором госхоза и его заместителем по политчасти целыми вечерами мы убеждали его в необходимости научиться грамоте. А он только пожимал плечами и отвечал всегда одними и теми же словами, как бы повторяя заученный когда-то урок:
— Не под силу мне! Я уж стар и туп!
Какие бы мы ни приводили доводы, всем известные примеры, — нам не удавалось поколебать его упорства:
— Не под силу мне!
— Подумайте только, Георгиеш был таким же, как вы, а теперь он селькор. Деду Симеону седьмой десяток пошел, а как он теперь читает!
Он безнадежно махал рукой и вздыхал:
— Они могут! А я не могу! Глуп я! У меня голова тупая!
— Но ведь вы самый толковый из коневодов. Как вы можете говорить о тупой голове?
— За конями ходить дело нехитрое! А вот учиться!..
С большим трудом мы уговорили его приходить по крайней мере вместе с другими на занятия, смотреть и слушать, что там делают. Я надеялся, что пример других встряхнет и его.
Но дело обернулось иначе.
Он напряженно слушал мои объяснения, следил глазами за движением руки с мелком по классной доске, скашивая глаза, смотрел, как сидящие рядом с ним взрослые люди упорно водят карандашами по бумаге. Время от времени он кивал головой, думая неизвестно о чем. Наконец он вставал и уходил, ни разу не взяв в руки карандаша, не проявив никакого желания выучиться читать и писать.