В одной стене окопа руками Чочи было выдолблено что-то вроде очага, где можно было незаметно, не опасаясь русских, разводить огонь. Пока он расхаживал по полю, набивая свой вещевой мешок сморщенными початками с мелкими редкими зернами, мы накаляли глиняные стены очага, сжигая кукурузные стебли, срезанные штыком. Кое-как очистив очаг от золы, мы бросали туда принесенные початки. Мой земляк Пынзару, старый служака, ловко переворачивал их шомполом винтовки, пока они ровно подрумянивались со всех сторон. Готовые он выбрасывал нам. Сидя вокруг ямы, мы ловили их на лету, сдували с них золу и жадно грызли. Временами Пынзару накладывал початки в каску для пулеметчиков.
Наевшись досыта кукурузы, мы выпивали остатки воды из фляг и посылали Чочу на колодец снова их наполнить. Пынзару, тут же забрав каску, направлялся к пулеметчикам угостить их еще теплыми початками.
В кукурузе оставался я и Кэлин Александру — невысокий чернявый парень из Бэрэганской степи, молчаливый и робкий. Кэлин был самым юным в отделении; боевое крещение получил здесь совсем недавно. Он очень боялся и сильно о чем-то тосковал. Во время боя я старался по возможности держать его возле себя.
Растянувшись на спине, мы смотрели на звезды и чутко прислушивались к молчанию ночи. Между нами и русскими простирались темнота и тишина ничейной земли. Изредка раздавался стрекот пулеметной очереди, одиноко гремели безответные выстрелы пушек. Немцы стреляли вслепую, видно, чтобы подбодрить себя.
Мы ждали, пока все успокоится. Понемногу стихал и металлический шорох кукурузных листьев. И когда снова наступала тишина, я бесшумно подползал к Кэлину, желая послушать его красивый голос.
— Санду, — ласково просил я его тогда, — спой, друг, что-нибудь!
Не стоило большого труда его уговорить. Подложив ладони под голову, он начинал. Пел он грустные, тоскливые песни, пел так нежно и так трогательно, что трудно было удержать слезы. Сначала слышался едва различимый напев, он был тише самого дыхания земли, словно рождался из глубокого безмолвия фронтовой ночи. Незаметно усиливаясь, напев переходил в песню, дрожащую и печальную, звучавшую все громче. Это был живой зов души, измученной тоской и ожиданием. У меня не хватало духу расспрашивать его, песня сама говорила за себя:
Мы опять все в поле. Песня Кэлина Александру собрала нас. Чоча вернулся с флягами, наполненными водой, и присел, опершись локтями о бугорок, послушать песню. Вместе с Пынзару приходил капрал Нана, оставив одного Жерку у пулемета, прикрывавшего ложбину. Они устраивались рядом, следя глазами за далекими звездами. Одни и те же мысли бродили в голове: осточертела война. Сердце безжалостно скребла когтями тоска по дому, по близким. Песня гасла.
— Проклятая война! — цедил сквозь зубы Нана. — Скоро ли будет конец?
Остальные молчали. Мысли, не находившие ответа, бередили душу.
Темное небо становилось таинственным. Лишь со стороны немцев изредка сверкали в темноте огоньки трассирующих пуль или ракет. Только эти вспышки напоминали нам о фронте.
На нашем участке днями, неделями господствовала могильная тишина, тревожившая нас своей неопределенностью. Мы чувствовали близость развязки. В августе 1944 года в воздухе таилось что-то тревожное, угрожающее. Царившее затишье предвещало скорое избавление. Еще долгое время мы искали ответ на вопрос, который каждый вечер бросал Нана.
— Кому из, нас нужна эта война? — спрашивал он гневно и яростно.
Его слова звучали грозно. В ночной тишине, казалось, слышался скрежет его зубов. Приподнявшись на одно колено, сверля нас глазами, будто мы были виноваты, он кидал нам: «Зачем мы воюем?» Мы все страшились ответа. Но его вопрос падал камнем в наши сердца, и понятно почему: в начале войны вряд ли кому из нас приходило это на ум, теперь мы боялись одного — как бы нас не подслушали. Потянув Нану за рукав, я вел его на край поля.
— Нана, пойми, что ты говоришь! — пытался я его образумить.
Он меня понимал, но, не владея собой, о чем-то просил, шептал дрожащим голосом, плакал:
— Ситару, друг, больше не могу! Не могу, и все!
Сжав крепкими руками голову, он долго вздыхал, жестоко страдая.
В одну из таких ночей, когда Нана особенно горячился, я схватил его за руки и, подталкивая, вышел с ним в поле. Мне казалось, что его душит и одурманивает запах перепрелой кукурузы, беспокойное затишье, которого не было на других участках фронта. Мы вошли в траншеи, спустились в ложбинку на наблюдательный пункт, где стоял пулемет. За ним увидели Жерку Константина.