Ну и гадко же в эти предрассветные часы! Зачем он забрел сюда? Инспектировать, что ли? Да разве это его дело? Разве он, Антоникэ, начальство? Он пришел сполоснуть лицо холодной водой, и вдруг ему спать расхотелось. Услышал, что из крана течет вода, и вышел из себя.
«А что, если поймать его?
Да мне-то, собственно, какое дело? На что существует директор? На что Ангел? Они небось спят и не подумают прийти сюда вывести на чистую воду того, кто безобразничает…
Постой-постой, а вдруг ты не объективен? Вдруг ты пристрастен? Ты что ж думаешь, им до этого нет дела, думаешь, партия всех их здесь так, для мебели, держит, — и Филипаке, и председателя, и Пынтю? Как бы не так!
Нет, ты по совести рассуди, что ты все к ним придираешься! Пока с тобой ничего этого не случилось, — глаза у тебя не были такие зоркие. Ведь не развалится же от этого фабрика? Скажу им завтра — и все! Ну, пропало несколько лампочек, что ж тут такого? Поставят другие…»
А зачем он их защищает?
Зачем льет воду на их мельницу?
Разве его кто-нибудь защищал?
На него все навалились, напали безжалостно со всех сторон, хотели, чтоб он почувствовал, что «пролетарская мораль» — это не пустые слова, от них не отмахнешься. Чего только ему не говорили! Коммунист, мол, должен быть и таким и сяким, коммунист, мол, не имеет права ошибаться, — будто он не живой человек, будто он не из плоти и крови.
— «Постойте, братцы! Постойте, полегче! Разве я говорю иначе? Разве я сказал, что коммунист не должен быть до конца коммунистом?»
— «Ну, а раз так, значит?..»
— «Хорошо, но ведь это другой вопрос. Что общего между политикой и моей душой? Что ж, выходит, и это вас касается?»
— «Да, конечно, и это, раз ты на дурной дорожке!»
Он шел темным коридором. Почти ничего не было видно. Куда-то в глубь коридора, к словолитне, протянулась по полу желтая полоска света. Жар газовой печи чувствовался и здесь. Жар и этот сладковатый, давящий запах свинца, который знаком ему вот уже тридцать лет. Будто кто-то положил тебе на лицо тяжелую повязку и она тебя душит. В типографии как ни открывай окна — остается все такой же запах свинца. Напрасно, как курительные трубки, попыхивают вентиляторы, — они не могут до конца отсосать эту сладкую вонь. Чего только не делал профсоюз, чтобы улучшить вентиляцию! Попробуй проветрить эту лачугу Базилеску, выстроенную лишь затем, чтобы приносить доход! Базилеску-то не думал о людях, которые будут здесь работать. Эх, если бы его найти — где-то он сейчас? — да притащить за шиворот к «Дому Скынтеи», да показать ему типографию с наборным цехом величиной с перрон Северного вокзала, освещенным так, как будто здесь бал, — только работай!
Антоникэ обо что-то споткнулся. Чуть было не упал. Чертыхнулся. Зажег спичку и увидел три свинцовых чушки, выпавших из тележки Пырву. Металл слегка поблескивал, и здесь, на полу, свинец напоминал слиток золота, — словно это был один из золотых слитков Базилеску. Вот не заметил бы — тогда все! Разве трудно сломать себе ногу? А ведь здесь была лампочка; он нащупал выключатель. Над головой загорелся тусклый свет. Экономия, конечно, дело хорошее, но не такая, — тут и упасть недолго.
Он подошел к словолитне. Открыл дверь. Оттуда дохнуло удушливым жаром; свет ослепил его. Пырву и его помощник, обнаженные до пояса, стояли перед печью; ковшом с длинной ручкой они черпали расплавленный свинец и выливали его в прямоугольные формы.
— Ты потерял на дороге товар, — обращается Антоникэ к Пырву вместо приветствия.
— Закрой дверь, а то сквозняк! — кричит подручный, рыжий басистый парень.
— Какой товар? — спрашивает Пырву, бросая ковш.
— Ты потерял несколько таких вот чушек, — я чуть ногу себе не сломал.
— Ясное дело, — ходишь задрав нос!
— Черта с два, хожу задрав нос! Верно, был здесь ночной сторож и погасил лампочку.
— А может, и так.
Окно перед ним совсем синее, и кажется, будто оно завешено прозрачной занавеской. Где-то далеко сверкают звезды. С улицы доносится запах увядших листьев — запах осенней ночи. Внизу, во дворе, сторож у вторых ворот поджег кучи кленовых листьев, и беловатый дым долетает сюда, смешиваясь с тяжелым запахом свинца.