Именно «полезнозабавное» слово является структурным ядром новеллы в нашем сборнике. Об этом говорит пролог, указующий на редкость «учтивых или остроумных ответов, ведь многие люди, прожив долгую жизнь, только и могут похвастаться, что одним метким словом», объявляющий о незаменимости их в наставлении и увеселении современников и потомков, ищущий, наконец, снисхождения к самой новеллистичности новеллы, т. е. к необходимости оттенять золото чернением, окружать благородное слово неравной свитой слов – вассалов и слов – герольдов, рассказывать, а не изрекать. О том же свидетельствует и сам сборник, явно тяготеющий к рассказу, в центре которого – хитроумное, сбивающее с толка или, наоборот, приводящее в толк слово. Двигаясь в этом направлении, рассказ превращается в анекдот, что ведет, конечно, к существенному сужению потенциального жанрового диапазона (модели «Новеллино» в полном объеме соответствует лишь один день «Декамерона» – шестой). Но такого рода ограничения, свободно взятые на себя новеллой, можно, видимо, рассматривать как необходимый диалектический момент в истории жанра: отсекается все, что способно замутнить едва начавшую проявляться специфику, выделяется некое элементарное ядро и лишь с его окончательным закреплением набирает силу обратный процесс – расширение идейно-содержательного пространства жанра, возвращающегося в новом качестве к первоначальным границам. Остается выяснить, от каких заданий отрекался рассказ, когда становился новеллой.
4
Существовало несколько средневековых разновидностей кратких (или сравнительно кратких) повествовательных жанров: фаблио, жизнеописания трубадуров и комментарии к их стихам (так называемые vidas и razos), жития святых и «примеры». Ближайшие родственники «Новеллино» – два последних жанра, хотя и с первыми двумя автор нашего сборника был знаком и некоторые их сюжеты использовал. Однако фаблио – это не рассказ, а скорее повесть, к тому же повесть стихотворная (что вводит его в сферу действия иных структурных закономерностей), к тому же начисто лишенная псевдодокументальности, без которой, т. е. без ориентации на внешне достоверный, хотя бы и полностью вымышленный, факт семейной, городской, исторической хроники, нельзя себе помыслить новеллу. Жизнеописания трубадуров также не новеллистичны по своим изначальным установкам: в них иногда проникает автономный и более или менее строго организованный рассказ (который в принципе может проникнуть куда угодно, скажем, в руководство по поэтике), но объясняется это не природой жанра, а дискретностью средневекового представления о жизни и неспособностью средневекового человека воспринять и описать ее как логически законченную последовательность. Правда, по тем же причинам квазиновеллистические элементы вторгаются и в житие, однако здесь эта жанровая невыдержанность в определенной степени диктуется самими жанровыми законами: житие свидетельствует о святости, святость доказывается чудом, чудо осуществляется как исключение из нормального жизненного порядка и описывается исключённо из биографического ряда – «новеллой». Все жизнеописание святого может выглядеть как сборник рассказов, связанных общим героем.
Мать, соблазненная красотой своего сына, склоняет его к плотскому греху и, не преуспев в этом, подает жалобу в суд, обвиняя сына в попытке насилия. Юноша страшится позорной смерти, однако, памятуя о сыновнем долге, покрывает своим молчанием нечестие матери. Ситуация исключительная и внутренне неразрешимая – иначе говоря, типичная ситуация новеллы, близящейся к своей кульминации: неожиданному подарку судьбы, вздымающей вверх свое колесо, или параду неотразимых софизмов, все умиротворяющих своим риторическим блеском. Однако апостолу Андрею нет нужды и хитросплетениях словес: «Ради похоти своей, жесточайшая из жен, ты губишь единственного сына», – возглашает он грозно, и гремит гром, и сотрясение земли повергает всех ниц, и молния испепеляет преступницу. «И уверовал начальник, а с ним и весь дом его».[359]
Не капризная фортуна, не меткое слово, не изящная интрига развязывают гордиев узел – он разрублен необоримой мощью провидения. Ситуация разрешается трансцендентно: святому достаточно объявить об истине, чтобы мгновенно сомкнулись мир земной и мир небесный и свидетельствующего об истине поддержал своей дланью бог. «Новеллистичность» жития кончается в момент развязки.
Это справедливо и для тех случаев, когда указующее и карающее слово скрыто вуалью перифразы. В том же житии апостола Андрея рассказывается, как дьявол, приняв облик прекрасной женщины, замыслил ввести во грех некоего епископа, мужа святой и непорочной жизни. Когда враг был близок к торжеству, в дверь постучал паломник. По наущению дьявола ему предложили три хитроумных вопроса. На третий – каково расстояние от земли до неба? – последовал ответ: вопрошающему это лучше известно, «ибо он пространство сие, сам измерил, когда в бездну с неба пал». И дьявол, объявленный таковым, исчез в мгновение ока. Но того же результата апостол Андрей, скрывшийся под одеянием паломника, достиг бы, и не принимая предложенные дьяволом условия игры, а сразу, без всяких околичностей, назвав его истинным именем. Эффект неожиданного и остроумного разоблачения идет в даровую нагрузку к предвиденному посрамлению князя тьмы: апостол, уверенный в победе, играет с дьяволом, как кот с мышью. А оскорбленная гасконская дама из разобранной нами новеллы наверняка ушла бы ни с чем, если бы просто прочитала нотацию королю вместо того, чтобы прочитать ее остроумно, попросив преподать ей науку слабодушия. В житийном рассказе изощряется в острословии дьявол, софист и логик – святому приличествует простота речи.[360]
359
360
Ср.: «Но боюсь, чтобы, как змий хитростью своею прельстил Еву, так и ваши умы не повредились, уклонившись от простоты во Христе… Хотя я и невежда в слове, но не в познании» (II Кор., XI, 3,6).